– И бесы, и так, духи разные. Где ж они не водятся? Разве что в городах. А в деревне у нас не всех коммунисты повывели… Что это ты про бесов надумала? Попутал какой? – Ташка закраснелась, склонилась над борщом. – Помню, как твой дед помирал, – охотно продолжала Полина Федоровна, – так появилось над его кроватью пятно желтое – домовой, значит, по нужде сходил, не за столом будь сказано. Я вот теперь все на свой потолок смотрю, нет ли чего. Да что тут, в скворечниках, может быть!
– А духи, какие они? – не выдержала Ташка.
– Про разных рассказывают. И степные, и лесные, и те, что в омутах. Да кто ж его знает, правда то или болтовня одна. Здраво посмотришь, так, конечно, чушь собачья, а иной раз и верится. По крайней мере, одну такую, духом опутанную, лично знаю. Фекла, дурочка наша деревенская. Не видела, как ездила? Сгорбулится и ходит по полям. Все любовника своего, что еще до войны был, выискивает, духа. И сколько живет, с самого молоду, никого к себе не подпускает. Поманит, разденется, сама себя гладит, а как только мужик к ней, так она его гнать! Не люб ей никто после этого духа. И разное про нее рассказывают, что и ведьмой стала, и порчу на молодых девчат насылает, и кошкой оборачивается, и скот морит. А я думаю, что просто несчастная она баба… Ты что есть перестала?
Ташка проглотила ложку, не чувствуя вкуса еды.
– Бабуля…
– Чего?
– А тот дух, куда он делся?
– Веришь, что ли, во всю эту галиматью? – усмехнулась Полина Федоровна.
– Так, интересно.
– Летом дело было. И дух был летний. Пожил, да к осени весь и вышел. Говорят еще, что редко он рождается, не всякий год. Но уж коли родится, то девчат бесчестит напропалую. Мамашам тогда засовы держать покрепче, да кто ж его узнает, дух он или хороший человек… Я вот так думаю: перед войной он появлялся, теперь если еще появится, то ждать конца света! – Ташка едва не поперхнулась. – Ох ты, боже ж мой, давай по спине постучу! – вскочила со стула Полина Федоровна.
А вечером, отыскав среди почтовых квитанций давнее письмо из деревни, она на минуту озадачилась: „Что это не пишет больше племянница Ульяна?“.
Ясным октябрьским днем на проселочной дороге затормозил старый автобус с вытянутой, как у собаки, мордой. Из него выпрыгнула хрупкая, непривычной для этих мест внешности девушка, накинула на плечи рюкзачок и пошла, минуя деревню, в степные балки. Ее рыжеватые волосы, куртка хаки и длинная полотняная юбка гармонировали с осенним убранством. Скоро с дороги ее стало не различить.
Трудно печалиться, когда красна рябина, когда поля, отдавшие урожаи, легки и черны. Ташка и не печалилась. Ступала новыми, начищенными ботинками на хрустящий слой палой листвы и, глядя, как поднимаются бугорки грибов, как светится паучье плетенье, чувствовала, что Степунок еще жив и рад ее приходу. Но почему он не покажется, не даст о себе знать? Каков он теперь? Седовлас? Совсем старик?
Маленькая, с металлическим блеском туча вынырнула откуда-то из-за деревьев, оказалась над Ташкиной головой и уронила капли, не заслонив солнца. Ташка подставляла ладони, ловила дождинки ртом. Глупый слепой дождик. Слезы счастья… Слезы умиления… „Не плачь, Степунок! – просила она. – Покажись! Я люблю тебя, каков бы ты ни был, я помню каждый миг с тобой… Не стесняйся своей старости, своей немощи, я знаю, что ты живой, что ты прекрасный, что ты здесь!“
А зимой Ташка поехала, чтобы убедиться в его смерти и в том, что любить ей больше некого. Не желая видеть синий дом у дороги, она пересела на электричку до Див, предусмотрительно взяв на узловой станции лыжи в прокат. Снег вспыхивал искрами, соревновался в белизне с меловыми уступами и побеждал. Было так морозно, солнечно, здраво, что Ташка даже забыла, зачем стремилась сюда, тем более что оказалась здесь не одна: шумная студенческая компания вместе с нею забиралась на склоны и вместе с ней падала, хохоча, теряя шапки и варежки. Тихую Сосну совсем занесло, превратило береговые кусты в сугробища, а по Дону, на вид непрочно твердому, какому-то пенопластовому, причудливо разлились зеркальные круги.
Устали, сняли лыжи, принялись разводить огонь и греть котелок, достали чайную заварку, сушеные цветы здешнего же чабреца. Ташка залюбовалась суетой. Вспомнилось лето. Ее глаза поникли, она уже приготовилась почувствовать свое несчастье, но тут от дальнего, заметенного деревца долетело тихое „Треллль-реллль-реллль – фьюи-фьюи – лью-у-у-у…“. Ташка едва не выронила кружку. Кипяток плеснул ей на пальцы и прожег в снегу дырку. Стало вдруг невыносимо жарко и в груди, и в бедрах…
С дерева ссыпалась серебристая охапка. Поддевая пушистый снег, скрипя подошвами, Ташка побежала к нему. У нижних, вросших в сугроб веток вилась тесьма птичьего следа, а ближе к вершине и впрямь сидела птица. Небольшая, невзрачная, неведомая, она нисколько не боялась Ташки, подергивала длинным хвостом и повторяла: „Фьюи… фьюи…“
© 2008, Институт соитологии