жена литературоведа,

сама литературовед.

Пока с меня пальто снимала

их просвещенная семья,

ждала я знака и сигнала,

чтобы понять, при чем здесь я.

Но, размышляя мимолетно,

я поняла мою вину:

что ж за обед без рифмоплета

и мебели под старину?

Все так и было: стол накрытый

дышал свечами, цвел паркет,

и чужеземец именитый

молчал, покуривая кент.

Литературой мы дышали,

пока хозяин вел нас в зал

и говорил о Мандельштаме,

Цветаеву он также знал.

Он оценил их одаренность,

и, некрасива, но умна,

познанья тяжкую огромность

делила с ним его жена.

Я думала: "Господь вседобрый!

Прости мне разум, полный тьмы,

вели, чтобы соблазн съедобный

отвлек их мысли и умы.

Скажи им, что пора обедать,

вели им хоть на час забыть

о том, чем им так сладко ведать,

о том, чем мне так страшно быть.

Придвинув спину к их камину,

пока не пробил час поэм,

за Мандельштама и Марину

я отогреюсь и поем.

И, озирая мир кромешный,

используй, боже, власть твою,

чтоб нас простил их прах безгрешный

за то, что нам не быть в раю".

В прощенье мне теплом собрата

повеяло, и со двора

вошла прекрасная собака,

с душой, исполненной добра.

Затем мы занялись обедом.

Я и хозяин пили ром,

нет, я пила, он этим ведал,

н все же разразился гром.

Он знал: коль ложь не бестолкова,

она не осквернит уста,

я знала: за лукавство слова

наказывает немота.

Он, сокрушаясь бесполезно,

стал разум мой учить уму,

и я ответила любезно:

"Потом, мой друг, когда умру,

вы мне успеете ответить.

Но как же мне с собою быть?

Ведь перед тем, как мною ведать,

вам следует меня убить".

Мы помирились в воскресенье.

- У нас обед. А что у вас?

- А у меня стихотворенье.

Оно написано как раз.

* * *

Бьют часы, возвестившие осень:

тяжелее, чем в прошлом году,

ударяется яблоко оземь

столько раз, сколько яблок в саду.

Этой музыкой, внятной и важной,

кто твердит, что часы не стоят?

Совершает поступок отважный,

но как будто бездействует сад.

Все заметней в природе печальной

выраженье любви и родства,

словно ты - не свидетель случайный,

а виновник ее торжества.

Снимок

Улыбкой юности и славы

чуть припугнув, но не отторгнув,

от лени или для забавы

так села, как велел фотограф.

Лишь в благоденствии и лете,

при вечном детстве небосвода,

клянется ей в Оспедалетти

апрель двенадцатого года.

Сложила на коленях руки,

глядит из кружевного нимба.

И тень ее грядущей муки

защелкнута ловушкой снимка.

С тем - через "ять" - сырым и нежным

апрелем слившись воедино,

как в янтаре окаменевшем,

она пребудет невредима.

И запоздалый соглядатай

застанет на исходе века

тот профиль нежно-угловатый,

вовек сохранный в сгустке света.

Какой покой в нарядной даме,

в чьем четком облике и лике

прочесть известие о даре

так просто, как названье книги.

Кто эту горестную мету,

оттиснутую без помарок,

и этот лоб, и челку эту

себе выпрашивал в подарок?

Что ей самой в ее портрете?

Пожмет плечами, как угодно!

и выведет: Оспедалетти.

Апрель двенадцатого года.

Как на земле свежо и рано!

Грядущий день, дай ей отсрочку!

Пускай она допишет: "Анна

Ахматова",- и капнет точку.

* * *

Опять сентябрь, как тьму времен назад,

и к вечеру мужает юный холод.

Я в таинствах подозреваю сад:

все кажется - там кто-то есть и ходит.

Мне не страшней, а только веселей,

что призраком населена округа.

Я в доброте моих осенних дней

ничьи шаги приму за поступь друга.

Мне некого спросить: а не пора ль

списать в тетрадь - с последнею росою

траву и воздух, в зримую спираль

закрученный неистовой осою.

И вот еще: вниманье чьих очей,

воспринятое некогда луною,

проделало обратный путь лучей

и на земле увиделось со мною?

Любой, чье зренье вобрала луна,

свободен с обожаньем иль укором

иных людей, иные времена

оглядывать своим посмертным взором.

Не потому ль в сиянье и красе

так мучат нас ее пустые камни?

О, знаю я, кто пристальней, чем все,

ее посеребрил двумя зрачками!

Так я сижу, подслушиваю сад,

для вечности в окне оставив щелку.

И Пушкина неотвратимый взгляд

ночь напролет мне припекает щеку.

Это я...

Это я - в два часа пополудни

Повитухой добытый трофей.

Надо мною играют на лютне.

Мне щекотно от палочек фей.

Лишь расплыв золотистого цвета

понимает душа - это я

в знойный день довоенного лета

озираю красу бытия.

"Буря мглою...", и баюшки-баю,

я повадилась жить, но, увы,

это я от войны погибаю

под угрюмым присмотром Уфы.

Как белеют зима и больница!

Замечаю, что не умерла.

В облаках неразборчивы лица

тех, кто умерли вместо меня.

С непригожим голубеньким ликом,

еле выпростав тело из мук,

это я в предвкушенье великом

слышу нечто, что меньше, чем звук.

Лишь потом оценю я привычку

слушать вечную, точно прибой,

безымянных вещей перекличку

с именующей вещи душой.

Это я - мой наряд фиолетов,

я надменна, юна и толста,

но к предсмертной улыбке поэтов

я уже приучила уста.

Словно дрожь между сердцем и сердцем,

есть меж словом и словом игра.

Дело лишь за бесхитростным средством

обвести ее вязью пера.

- Быть словам женихом и невестой!

это я говорю и смеюсь.

Как священник в глуши деревенской,

я венчаю их тайный союз.

Вот зачем мимолетные феи

осыпали свой шепот и смех.

Лбом и певческим выгибом шеи,

о, как я не похожа на всех.

Я люблю эту мету несходства,

и, за дальней добычей спеша,

юной гончей мой почерк несется,

вот настиг - и озябла душа.

Это я проклинаю и плачу.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги