Вечер. Поэт провел день "тревоги и печали"; его гнетет одиночество: "Я одинок и нынче, как всегда". Но в самом одиночестве он находит сладость. "И счастлив я печальною судьбой"… ("Вечерняя звезда".) Необходимо здесь подчеркнуть, что одиночество для Бунина именно синоним страданий. Все описываемые им печали и грусти сводятся к томлениям одиночества, к тихим дремам "немой кельи". "Одинокое страданье" — вот как более точно называет он свое "одиночество". ("Вирь".) Отрада одиночества, "радость одиноких дней", звучит, следовательно, у него — как отрада или радость страданий.

Легенда о Вири. Почему она разрабатывается поэтом? Потому что это — канва, на которой можно вышивать красивые "страдальческие" узоры. В глубине молчаливого и унылого леса поет птица Вирь скорбную песню, полную неотразимой прелести. Одинокий путник, слушая ее, проникается "томленьем сладостным". "Покорный горестной судьбе, он помнит лишь одни закаты". И когда над лесом потухают лучи заходящего солнца, -

       С какой отрадой ловит он       Все, что зарей еще печальней!       Вечерний колокольный звон,       Напевы женщин в роще дальней       И гул сосны и ветерка       Однообразный шелест в чаще…       Невыразима их тоска,       И нет ее больней и слаще!

Глухой оренбургский тракт ("Бродяги"). Бесплодная холмистая котловина. Кибитка цыган-бродяг. Общее впечатление картины, развертывающейся перед поэтом, суммируется в восклицании: "Какая глушь! Какая скудость жизни! Какие заунывные напевы!" Тем не менее, Бунину "сладко рисовать" эту печальную, глухую жизнь. Она превращается у него в нечто идиллическое. Он усматривает в ней, прежде всего, красоту. "О, что-то есть прекрасное в забытых немых полях!.." Происходит это благодаря все тому же чудодейственному воспоминанию. Вид бродяг мог бы настраивать поэта на некоторые "гражданские" размышления: но раз "воспоминание" замешалось, ничего, кроме "сладости", действительно, в итоге не получится. "Часто вспоминаю я собственное детство. Протекло оно в степи, среди лощин и пашней, среди таких же голых косогоров, как вот на этом тракте"… Детство поэта было тихое, печальное. Этого достаточно: "страдальческий" стимул дан — должны быть даны, следовательно, и "сладостные" ощущения. Судьба бродяг отождествляется с судьбой самого поэта. "Много тихих, печальных детств зачем-то расцветало и расцветет не раз еще в безлюдье степных полей". Правда, делается оговорка: "мне тяжело любить их". Но подобная оговорка в устах "страдальчески" настроенного поэта одновременно является и усилением занятой последним позиции. Тяжело любить — это как раз то сочетание "противоположностей", с которым всегда имеют дело последователи "страдальческой" догмы. Любовь к "тяжелому", к печальному — это и есть amor doloris, отрадное страдание… Таковы плоды ревизионизма! Таково всемогущество "страдания", хотя бы и сильно обесцвеченного и посеревшего!

Первоучители ревизионистского направления знали "великое", "нечеловечески-великое" "Прометеево страдание". Их потомок творит в себе нового кумира, "Воспоминание" у Бунина, действительно, возводится на степень какого-то божества. Загляните в поэму "Листопад", там вы познакомитесь с "Воспоминанием", имя которого нельзя писать иначе, как с большой буквы! Из всего существующего и возможного на земле воспоминание оказывается наделенным наибольшей продолжительностью и устойчивостью. Мало того, реальные явления приобретают, — как мы видели, — свою максимальную реальность в глазах поэта именно благодаря животворящей силе его божества. "Печаль воспоминаний" ("Курган") способна даже дарить бессмертие. Но вместе с тем оно — одна из самых абстрактных форм "страдальческого" начала, какие только известны лирическому ревизионизму: в качестве таковой оно сохраняет от реальных явлений минимум их реальности, а иногда сводит последнюю на нет.

       Далекое, мирное счастье!       Не знаю, кого я любил,       Чей образ, и нежный и милый,       Так долго я в сердце хранил.       Но сердце грустит и доныне,       И помню тебя я, как сон, —       И близкой и странно далекой,       Как в светлой реке небосклон.

("На Днепре")

Объект грусти стушевался, потерял всякий реальный облик, уплыл в бесконечную даль, но грусть осталась, осталась почти как вещь an und fЭr sich. Но предел удаления от образности и реальности здесь все-таки не достигнут. Возможность его достижения поэту известна.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Библиотека поэта и поэзии

Похожие книги