А ведь он знал с самого начала, что его обманывают в первую очередь те, кто ему угождает, знал, что за лесть берут чистоганом, знал, что толпы людей, с ликованием славящих его и желающих ему вечной жизни, сгоняют силой оружия; все это он знал и приучил себя жить с этой ложью, с этой унизительной данью славы, ибо в течение своих бессчетных лет не раз убеждался, что ложь удобней сомнений, полезнее любви, долговечнее правды; он уже ничему не удивлялся, когда дожил до позорной фикции власти: повелевал, когда все уже было ему неподвластно, был прославляем, когда утратил свою славу, и утешался подчинением приближенных, не имея уже никакого авторитета. В годы желтого листопада своей осени он убедился, что никогда не будет хозяином всей своей власти, никогда не охватит всей жизни, ибо обречен на познание лишь одной ее тыльной стороны, обречен на разглядывание швов, на распутывание нитей основы и развязывание узелков гобелена иллюзий, гобелена мнимой реальности; он и не подозревал, не понял даже в самом конце, что настоящая жизнь, подлинная жизнь была у всех на виду; но мы видели эту жизнь совсем с другой стороны, мой генерал, — со стороны обездоленных, мы видели ее изнутри бесконечных лет нашего горя и наших страданий, видели сквозь годы и годы желтого листопада вашей нескончаемой осени, несмотря на которую мы все-таки жили, и наша беда была бедой, а мгновения счастья — счастьем; мы знали, что наша любовь заражена вирусами смерти, но она была настоящей любовью, любовью до конца, мой генерал! Она была светочем той жизни, где вы были всего лишь призрачным видением за пыльными стеклами вагонного окна, в котором мы мельком видели жалкие глаза, дрожащие бледные губы, прощальный взмах затянутой в шелковую перчатку руки, — взмах лишенной линий судьбы руки старца, о котором мы так никогда и не узнали, кем он был на самом деле, не был ли он всего лишь нашим мифом, этот нелепый тиран, не знавший, где оборотная, а где лицевая сторона этой жизни, любимый нами с такой неиссякаемой страстью, какой он не осмеливался ее себе даже представить, — ведь он страшился узнать то, что мы прекрасно знали: что жизнь трудна и быстротечна, но что другой нет, мой генерал! Мы не страшились этой единственно подлинной жизни, потому что знали, кто мы такие, а он остался в неведении и относительно себя, и относительно нас, этот старец, вечно носившийся со своей свистящей килой, поваленный одним ударом роковой гостьи, вырванный ею из жизни с корнем; в шорохе темного потока последних мерзлых листьев своей осени устремился он в мрачную страну забвения, вцепившись в ужасе в гнилые лохмотья паруса на ладье смерти, чуждый жизни, глухой к неистовой радости людских толп, что высыпали на улицы и запели от счастья, глухой к барабанам свободы и фейерверкам праздника, глухой к колоколам ликования, несущим людям и миру добрую весть, что бессчетное время вечности наконец кончилось.

<p>Любовь во время чумы</p>

Посвящается, конечно же, Мерседес

Эти селенья уже обрели

свою коронованную богиню.

Леандро Диас
<p>* * * </p>

Так было всегда: запах горького миндаля наводил на мысль о несчастной любви. Доктор Урбино почувствовал его сразу, едва вошел в дом, еще тонувший во мраке, куда его срочно вызвали по неотложному делу, которое для него уже много лет назад перестало быть неотложным. Беженец с Антильских островов Херемия де Сент-Амур, инвалид войны, детский фотограф и самый покладистый партнер доктора по шахматам, покончил с бурею жизненных воспоминаний при помощи паров цианида золота.

Труп, прикрытый одеялом, лежал на походной раскладной кровати, где Херемия де Сент-Амур всегда спал, а рядом, на табурете, стояла кювета, в которой он выпарил яд. На полу, привязанное к ножке кровати, распростерлось тело огромного дога, черного, с белой грудью; рядом валялись костыли. В открытое окно душной, заставленной комнаты, служившей одновременно спальней и лабораторией, начинал сочиться слабый свет, однако и его было довольно, чтобы признать полномочия смерти. Остальные окна, как и все щели в комнате, были заткнуты тряпками или закрыты черным картоном, отчего присутствие смерти ощущалось еще тягостнее. Столик, заставленный флаконами и пузырьками без этикеток, две кюветы из оловянного сплава под обычным фонарем, прикрытым красной бумагой. Третья кювета, с фиксажем, стояла около трупа. Куда ни глянь — старые газеты и журналы, стопки стеклянных негативов, поломанная мебель, однако чья-то прилежная рука охраняла все это от пыли. И хотя свежий воздух уже вошел в окно, знающий человек еще мог уловить еле различимую тревожную тень несчастной любви — запах горького миндаля. Доктору Хувеналю Урбино не раз случалось подумать, вовсе не желая пророчествовать, что это место не из тех, где умирают в мире с Господом. Правда, со временем он пришел к мысли, что этот беспорядок, возможно, имел свой смысл и подчинялся Божьему промыслу.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Гарсиа Маркес, Габриэль. Сборники

Похожие книги