…Бабушка моя, надо заметить, вообще отличалась каким-то прирождённым, стихийным «полиглотством». Почти совершенно необразованная (кажется, один то ли два класса церковно-при-ходской школы она окончила), хотя и читавшая и писавшая довольно толково, она могла разговаривать, похоже, на всех наречиях, которые звучали в её судьбе. Ей ведома была журчаше-протяж-ная речь «полуверцев», схожая с эстонской. И не раз она обескураживала на рынке приезжих литовских женщин, которые обсуждали меж собою, как выторговать у этой талабской старушки яблок или вишен побольше да подешевле: никак не предполагали они, что бабка сведуща в их родном языке. А ведь всего-то полгода военных прожили они следом и младшей их дочерью в Литве — в «угоне»: туда их вместе со всеми окрестными жителями насильно выселили немцы, когда фронт стал приближаться к Талабску… А ещё раньше, за два с лишним года фашистской оккупации, за то время, что в Крестках стоял немецкий батальон, бабушка выучилась разговорному языку захватчиков так хорошо, что это кое у кого из них даже вызывало подозрения. И уж вовсе удивило это мою маму, учительницу немецкого: в конце войны вновь оказавшись в родном доме своего мужа, она обнаружила, что может препираться со свекровью на языке Гёте и Шиллера.
Если ж при бабушке кто-нибудь восхищался её лингвистическими дарованиями, она досадливо отмахивалась: «Ай, нашли чему дивиться — мозгам дурным! С девьих годов так со мной: услышу словечко — и сидит оно в голове, ровно гвоздь вбитый. Ну, а толку-то?! Ить столько дуростев там засело, шелухи всякой — выкинуть бы, ан ни за что, сидит там всё (она выразительно стучала себя пальцем по лбу), как валун замшелый, не выбьешь. А вот куды утром клубок нитяной поклала, не вспомню, хоть убей! Вот и суди — на что мне такая память разборчатая, на словеса крепкая, на прочее дырявая…»
…Однажды, вернувшись домой к вечеру (я уже учился тогда в городской школе) и открыв дверь большой комнаты дедова дома — её звали ещё и горницей, и залом, — я остановился, как вкопанный. Было от чего! За столом, покрытым нарядной «гостевой» скатертью, сидели, пили чай и вели беседу три женщины: бабушка, мама и гостья, которую я никогда раньше не видел. Это была очень пожилая женщина, старше бабушки лет на десять, как выяснилось позже, однако вот уж кого никто не смог бы назвать старухой. Просто не посмел бы! Хотя пергаментно-восковую кожу её лица иссекли глубокие морщины, весь облик её заставлял вспомнить другое слово, коим её надлежало величать — дама. Да, пожилая, а по осанке даже, можно сказать, и «пиковая» — но дама, многие годы ослеплявшая своей красотой и на склоне лет её сохранившая. Не «следы былой красоты», но её достоинство, величавую стать… Всё в этой гостье — и длинное тёмно-коричневое платье с серебряной вышивкой на груди и высокими кружевами воротника, и серебряная же чёлка, спадавшая на высокий лоб, и прямая посадка головы — всё это было, на мой тогдашний мальчишеский взгляд, из других времён. Из тех, о которых поведать могли только книги да киноленты, а ещё — музейные фотографии… Крайне редко — разве что иногда среди пожилых городских учительниц — доводилось мне тогда лицезреть женщин, хоть сколь-либо схожих с дамой, которая в тот день была гостьей и собеседницей бабушки и мамы.
Но не внешний облик этой гостьи заставил меня остолбенеть на пороге комнаты, а звучание разговора. Да, именно звучание! — дама, сидевшая за столом, говорила не по-русски, хотя некоторые слова я мог понять. В её речи всё шикало, вжикало, скворчало и шипело! — словно эта речь рождалась не на её устах, а на большой сковородке, под которой пылало сильное пламя, доводившее до кондиции, скажем, куски жирного гуся; вдобавок, переворачивая их, по сковородке, скрежеща, проходился нож или вилка… Тем не менее — именно потому, что звучание этой речи исходило из уст величаво-прекрасной пожилой дамы, оно просто обворожило меня, околдовало с первых же мгновений!
Причём говорила на этом языке только гостья — бабушка же вела с ней беседу на русском. Правда, в её речи тоже нередко звучали всякие «вжикаюшие» и «пшикающие» слова: «бардзо добже», «гжечно», «пожондно», «пшепрашем» и так далее… Я был просто ошеломлён этим небывало новым для моего слуха лингвистическо-звуковым действом: каждая из двух пожилых собеседниц говорила на своём языке, и обе они отлично понимали одна другую! И разговор-то шёл прежде всего между ними двумя, между бабкой и гостьей. Младшая из них троих, то есть, моя мама (и впрямь казавшаяся невероятно молодой в обществе двух других женщин) сидела чуть поодаль и почти не принимала участия в беседе. Она лишь подливала чай гостье, пододвигала к ней то одно, то другое угощение, и при этом смотрела на неё таким взглядом, каким ещё никогда при мне не смотрела ни на кого. То была смесь почтительности и обожания!.. И лишь иногда, когда серсбряноглапая дама обращалась к ней, мама отвечала учтиво и кратко: «Так, пани Яд-зя», «Ни, пани Ядвига», «Розумем, пани Ядзя…»