И в это самое время провинциальный знатный краснодеревщик, овладевший под началом гениального русского скульптора основами искусства ваяния, создаёт статую Христа. Его Спаситель уже сошёл с креста, и кровоточат Его раны. Он явился на свет в древнерусском краю, в оплоте вероучения, Им рождённого. И этот край — как вся Россия — на распятье. И потому Господь, запёчатлённый в долговечном дереве резцом талантливого народного умельца, принял в себя все муки распятого народа — и застыл в скорбном раздумье.
И потому глава Его увенчана мотком колючей проволоки. Это — русский Христос XX века.
Создавая изваяние Господа среди разора и террора, в дни братоубийств и кровопролитий, мой земляк-искусник резьбы по дереву изваял памятник распятому русскому человеку.
Причём — человеку земных трудов. Памятник измученным — и уже замученным — гражданской бойней мастеровым, заводским и сельским мужикам. Людям, чьи руки могли творить и творили волшебство.
И потому длани Спасителя запоминались не менее отчётливо, чем лик. Талабский краснодеревщик подарил созданному им изваянию Христа свои руки. Жилистые, с набрякшими венами, с крупными и длинными пальцами. Руки, которым всегда неуютно, если они не отданы привычным трудам. Руки Спасителя…
VI
— А потом, после революции, вы с Конёнковым виделись? Он же ведь потом в Америку уехал, жил там лет двадцать с лишним…
— Не, как замятия та началась, так нас Бог и не сводил, — ответил мастер. — Что Сергей Тимофеич за границу был уехавши, то я знал. Но и не боле того… А посля этой войны, Великой, так и вовсе ничо про него не слыхивал. Это деду твоему, Слав, спасибо в кой раз я говорить был должон: это ж ведь он у нас в депутатах был ходивши, дак и газеты читал, и радиво слухал. Я-то — не, на-хлебавши был я известиев-то всяких за свою жисть по саму маковку. Уж ничо хорошего от Москвы, от властей набольших не ждал, да и ноне ждать неча, а что там за границами — в том и вовсе мне интересу и не было… Вот, а Николай у нас развитой на этот счёт, завсегда таким бывши, про всё от него спознать мочно, что в мире деется. Вот он как-то, лет уж с десяток тому, прискакивает ко мне и вопит как оглашенный: Пашка, твой Конёнок славутный с Америки приехавши, навовсе, опять у нас, в эсэсэре жить будет!
— Да, — не без гордости подтвердил дед, — в «Правде» про то пропечатано было. Кабы я по радиву то услыхал, не побег бы, подумал бы — можа, ослышался. А тут в газете, чёрным по белому, да не в какой там вроде нашего «Талабского колхозника», а в главной, в «Правде», там (дед покосился на меня) про что хошь соврут, а про такое — не… Вот и побег тогда тя порадовать!
— А посля, года через три, — продолжал Павел Лаврентьевич, — от него с Москвы до меня письмецо дошло. Уж конверт порванный был да замусленный, ясно дело, читали то посланье в чекистских-то конторах… Коротко писал: мол, ежли ты жив, Паша, откликнись, а я, даст Бог, по Руси поезжу, погляжу на её, новую, и, ежли у вас в Талабске буду, с тобой непременно свидимся… Ну, отписал я ему, тоже коротко, что жив и радый буду с им встренуться. А примерно через год он и заявился сюды…
— Это тогда вы тут с ним сфотографировались? — спросил я, показывая на большое фото в рамке.
— Когда ж ещё… Поначалу-то я и не ведал, что он приехавши. А вдруг ко мне в дом аж сразу трое, на «Победы» казённой примотали, двое офицеров и один в штатском. И почали меня наждачной бумагой драить: мол, вас хочет видеть приехавший к нам в город такой вот разызвестный да знаменитый, и — уж на «ты»: сам понимать должон, что не про всё с этим человеком балакать мочно. Дескать, в Америке он живши долго, не совсем он наш, советский, — словом, держи побольше язык за зубами… И ещё — чтоб про Севера мои, про Соловки, про Беломор — не дай Бог, чтоб хоть слово! Мол, не было того, да и всё… За дурня меня те вертухаи, что ль, приняли — будто б Сергею про то неведомо было!
— Короче, накачку вам дали эти кагэбешники, — сказал я.
— Во, точно, говном накачали… Хотя, что тех ребят ругать? работа у них такая, сучья! Ну, конечно, мне их те словеса — мимо ушей. Как токо они меня в гостиницу привезли, как токо увидали мы с Сергеем Тимофеичем друг дружку да обнялись — так я ему в ножки поклонился, чуть не бухнулся, за спасенье-то своё!
— За какое спасенье? — не понял я.
— А за такое! — опять вставил своё слово мой дед. — Кабы не заступничество того Копёнка — можа, гнил бы Лаврентьич в лагерях ещё невесть скоко лет, а то и косточки евонные уже б истлели…
— Мы ведь с им посля революции редко-редко весточками токо перекидывались, — стал пояснять хозяин дома. — Ну, там, ко дню ангела… Вот, и когда тута меня в кутузку запрятали, я сынам успел шепнуть, чтоб ему прописали про то, чтоб заступился перед кем из набольших комиссаров. Я ить и не знавши был, что он за границу собрался почти что навовсе… А уж потом, когда Киров за меня ходатаем стал да когда я, уж слобонившись, с им, с Сергей Миронычем-то свиделся, он мне и поведал про свой разговор с моим заступником.