Алексей Васильевич скрипит зубами, останавливается у стола и тупо смотрит перед собою. В голове его пусто, от араки остались только запах и изжога. Ничто не дает забвения. Ничто. «Вы должны пробуждать мужество…» Кто это говорил?
— Я ничего не должен — слышите ли вы? — ничего!
Он стучит кулаком по столу, глаза его все так же открыты и слепы.
Ни одно движение, ни один поступок не принадлежит вам. Самую мысль взяли на подозрение. Заглядывают в вашу тарелку, в ваше белье, чтобы регламентировать ваши отношения с женой, определить меру ваших чувств.
— Дайте же мне жить. Слышите. Я имею право жить. Я. Не только один Петр Ильич.
Они приезжают и уезжают. Все дороги для них открыты, они всюду как у себя дома. Война, видите ли, их стихия. Им скучно в Париже, они предпочитают быть расстрелянными или расстреливать других. Хорошо. Очень хорошо. Но я этого не хочу и не могу. Кто дает им право врываться в вашу душу? И требовать от нас то или другое. Кто им дал право?
Последние слова Алексей Васильевич говорит вслух и внезапно замолкает, сутулится и начинает смеяться. Он жмурит глаза на лампу, лицо его морщится, точно он съел лимон, черный чулок нелепо прыгает. Кадык то подымается к подбородку, то опускается к ключицам. Тихий смешок сороконожкой бежит по комнате.
Хе, хе — кто им дал право? Ну что же, станьте в позу, обнажите шпагу, сделайте благородное лицо. Что? Кто им дал право? А не хотите ли вы один анекдот, Алексей Васильевич? Да, да, один нравоучительный народный анекдот, рассказанный Иоганном Паули {73}. Нечто вроде притчи — как к одному дворянину приходит в гости аббат с носом неимоверной величины.
Когда все сели за стол и собрались приступить к трапезе, является дурак.
— Откуда у тебя такой большой нос? — спрашивает у аббата этот искренний, честный малый.— Где угораздило тебя подцепить такой нос?
Гость смущается и краснеет — кому приятно слышать правду? Хозяин приказывает слугам убрать дурака из комнаты.
Дурак остается один, обсуждает создавшееся положение и решает исправить его, потому что ему хочется есть и жить со всеми в мире. Спустя некоторое время он снова входит в столовую, облокачивается на стол против гостя и говорит:
— О, какой у тебя маленький носик! Клянусь честью, его почти что не видно!
И дурака снова выкидывают вон. Но он не успокаивается. Нет. Он полон желания исправить свою ошибку, найти общий язык, попасть на верную дорогу и сесть, наконец, за стол с почтенными людьми. Он правдив и искренен в своем порыве.
— Что за черт! — кричит он в третий раз, врываясь в столовую.— Да скажи ты мне, бога ради, есть у тебя нос или нет вовсе?
Да, да, он так и сказал. Просто пришел и потребовал точного ответа, но его снова выгнали вон и на этот раз навсегда. Выгнали без всяких разговоров. Точка.
Вам все еще не ясно, Алексей Васильевич? Да? Вы все еще не понимаете? Ну что же. Ведь я только хотел посмеяться. Что-то меня рассмешило, привело в веселое настроение духа. Может быть, летнее утро? Ведь смеются от неожиданности, как говорит Бергсон {74}, от простой неожиданности, не имеющей причины.
Он идет к портрету Карла Маркса, достает из-за него рукопись романа, кладет ее на стол и разглаживает пальцами помятые листки. При двойном свете электричества и зари, лицо его кажется старше своих лет, морщины бороздят лоб и щеки, опухшие веки слезятся. Кривая усмешка все еще бродит в углу тонких губ. Она точно заблудилась на этом измученном лице.
Несколько раз Алексей Васильевич перевертывает страницы справа налево, слева направо. Потом берет их все, сжимает цепкими, похолодевшими пальцами — на мгновение сердце падает куда-то вниз, в прорву. Еще одно усилие…
Чепуха, боже, какая чепуха!
Пальцы разжимаются.
Он снова разглаживает рукопись — край ее надорван,— ничего. И осторожно прячет за портрет. Чепуха. Все чепуха. Чеховская реникса {75}. Запаситесь терпением — продолжение следует.
Акация заполонила город — некуда деваться от нее, так пьян ее дух и похотлив. На улицах только мороженщики, папиросники-мальчишки, постовые красноармейцы у советских зданий, собаки и полуденная пыль.
Время от времени гуськом по окраинному переулку проходят персиянки в цветных шелковых чадрах, скрывающих их стан и головы и подхваченных у маленьких проворных ног.
Они идут и не перестают говорить, не понижая, не повышая голоса, все на одной и той же металлической ноте выщелкивают короткие слова. Точно большие, жирные, в райском опереньи птицы. Черный глаз нет-нет и блеснет из затененного убежища — из-под прямой брови.
Все запрятались по домам, измышляют обеденное варево, те, что «на домашнем труде», сидят в учреждениях, заняты плановой работой, круто поворачивают государственную машину, строят новую жизнь, налегают грудью, думают, обсуждают, отдают делу последние крупицы фосфора и изнемогают от жары и мух.
Трудовой день, скрипя, идет за полдень.