Муж этого не понимает. А может быть?.. Немыслимо, нет… Надо гнать эту мысль. Не может быть, чтобы он, знающий меня столько лет, был с этой Машей, с этой общественницей — заодно. Для чего ему притворяться? В конце концов, мы живем в свободной стране (не так ли?), и если ему со мной плохо, то… Совсем не обязательно ему действовать через эту Машу, эту
И вот теперь, после посещения «общественницы», я одинока, я беспощадно одинока! Мужа раздражает любой разговор о ней, о ее посещении. Он вымучивает слова утешения и спешит вернуться к газете. Что же мне делать? Что делать? А если она придет еще раз? Выступление? Перед кем должно было быть мое выступление? Перед психиатрами? Перед юристами? Что-то вроде очной экспертизы — ведь до сих пор все, что делалось против меня (если делалось), то — только заочно! Да-да, меня ни во что не посвящали. И сейчас не хотят посвящать. Хотят превратить меня полностью в неодушевленный предмет. И в то же время соблюсти букву закона: дескать, она на нашем заседании присутствовала, мы не ставим диагноз в отсутствии!
Но мой муж… И он мог?.. Конечно, как жена я никуда не гожусь. Не хозяйка. Не мать. Ничего не умею… Да для чего же было уезжать со мной? Неужели не проще было расстаться там, в Москве? Да, я много раз бывала несправедлива к нему. Не думала о нем. Думала о себе. Вернее — о своих настроениях. Об оттенках переживаний. Но ведь не месть же это, Господи! Теперь, когда я здесь совсем, совсем одна! Теперь, когда, кроме него с сыном, у меня больше никого нет! С сыном я ничем не могу делиться. Он ребенок. А мать осталась в Москве.
Вы понимаете: самое невыносимое — это ждать, ждать… Быть в неизвестности. Что тут вокруг меня творится? И может быть, все все знают. Кроме меня. Это — какой-то заговор молчания! А спрашивать я боюсь.
Пока эта Маша была тут, у меня все время вертелось на языке: скажите, а где мы с вами живем? Ведь можем же мы предположить, что мы не на Ближнем Востоке, не на берегу Средиземного моря… Не в Израиле. Только предположить! Может быть, это заставило бы ее разговориться, пролило бы какой-то свет. Но я боялась. Свой вопрос я загоняю внутрь. Ведь если я свой вопрос задам, моя «ненормальность» сразу же выяснится. Нормальные люди хорошо знают, где они живут. Нормальные люди не задают безумных вопросов. Вот когда у меня будут факты (нельзя же все строить только на догадках), или когда у меня будут более конкретные предположения, я начну как-нибудь незаметно, невзначай расспрашивать… Боюсь. Заранее боюсь этой минуты.
Значит, мне остается терпеть и ждать. Обратиться к доводам разума. Это советует мне сделать муж. Этого хочу я сама.
Тут по радио, по телевизору звучит иврит. Довольно часто и письма приходят — в особенности деловые — на местных бланках, на иврите. В этих письмах мне предлагают иногда вечера, встречи… Говорят, что я должна написать какое-то заявление для того, чтобы начать получать стипендию. Заполнить анкету. О, анкету! Какой-нибудь донос на себя.
Кстати, анкета — на иврите, и следовательно, для меня недоступна. Надо кого-нибудь просить перевести. Кого? Муж еще тоже не настолько знает иврит, чтобы перевести каждое слово. Кого просить? Кому можно довериться? Нет уж, пусть лучше
Итак, я — здесь, то есть там, куда я ехала. В Израиле. Я готова это признать. Но означает ли это, что все благополучно? Разве меня не могут схватить, когда я сажусь в автобус, например, и привезти не домой, а совсем в другое место? Конечно, в свободной стране это невозможно… Разве что по ходатайству родственников… Если я уж слишком мешаю. А что? Разве не бывает случаев, когда и на Западе (и это делает семья) человека могут упечь в сумасшедший дом?