– Хацу! – сказал он. – Я еду на тот берег, к восставшим казакам. Я обращусь к нашему народу с призывом очистить Кабардинскую землю от коммунистов. Как ты думаешь, Хацу, что мне ответит народ?..
Хацу вынул кинжал из ножен, обратил его острием к небу и потом поцеловал холодный металл клинка. Этим он клялся в правдивости того, что сейчас произнесут его уста:
– Валлаги-азым билляги-керим Тха мырзы – Коран! [82] – воскликнул Хацу, и глаза его наполнились таким светом, какой появляется в глазах тигра, когда охотник направляет дуло своего ружья против тигрового лба. – Не завтра и не сегодня, а сейчас я иду за тобой!
Заурбек подъехал к нему вплотную, и они обнялись троекратно, крест-накрест, прикладывая щеку к щеке. В станицу Солдатскую Заурбек прибыл к полудню, в сопровождении Хацу, которому передал значок – будущее знамя будущего отряда. Первое, что они встретили – был обоз с ранеными, направлявшийся в тыл. Десятка два подвод, запряженных конями и волами, медленно двигались по пыльной дороге, под лучами ослепительно яркого и равнодушного солнца. Около обоза не было видно ни врача, ни сестры милосердия. Часть раненых пела ленивые неторопливые песни, часть спала. Рядом с передней подводой ехал длинноусый казак в белой рубахе, на его спине отчетливо краснел знак человеческой пятерни – вероятно, это был последний жест, последний привет умиравшего соседа. Заурбек спросил длинноусого казака:
– Эй, станица, откуда?
– С под Аполлоновского разъезда!.. А вы кто такие будете?
– А мы кабардинцы, пришли к вам на подмогу.
– Чего ж, – поглаживая усы, ответил казак, – для нас и два человека подмога. Поезжайте к церкви, там записывают добровольцев.
Полевой штаб восставших казаков помещался в доме станичного атамана, расстрелянного коммунистами за нежелание признать власть Советов. Над входом в дом реял синий войсковой флаг. На крыльце сидели бородатые казаки с берданами в руках. Эти берданы напоминали времена русско-турецкой войны прошлого века. Под крыльцом, на завалинке и просто на земле, в тени, под стеной, стояли, сидели и лежали молодые и пожилые казаки, как будто ожидавшие чего-то. Сквозь раскрытые ворота была видна внутренность двора. Там, под навесом и в тени увядающих акаций, несколькими группами стояли поседланные кони. От казаков и коней, от винтовочных ремней и накаленных солнцем седел, от потных рук, державших винтовки и покрытых густыми слоями пыли сапог, исходил особенный острый запах, который можно обонять только летом и только в кругу людей, вернувшихся с поля битвы или отправляющихся туда. Раздувавшимся ноздрям Заурбека этот острый запах показался любимым ароматом: точно так же, как газетный репортер влюблен в запах типографской краски, или постоянный посетитель кофеен влюблен в запах кофе и сигарного дыма, так и рожденный для войны Заурбек был влюблен в запах войны.
Восставшими казаками командовал генерал Эль-Мурза[83] Огромный и неподвижный, он сидел за столом, на котором была разостлана карта. Глаза Эль-Мурзы, прикрытые не в меру большими веками, казались слишком задумчивыми, почти сонными. Но внимательный взор мог высмотреть в них непоколебимую решительность и спокойствие, напоминавшее спокойствие скалы, глядящей на свое отражение на поверхности невозмущенных вод. В глазах Эль-Мурзы было нечто не от земли – от какого-то ему одному известного мира, видений и образов. Те, кто видел Эль-Мурзу перед атакой, впереди полков, блистающих шашками и копьями, говорили, что и в эти минуты его глаза оставались устремленными на нечто, что видели только они.
Эль-Мурза не подал Заурбеку руки, потому что рука его была прострелена в недавнем бою. Он кивнул головой и улыбнулся. Улыбка приподняла рыжеватые усы и разделила их на две половины.
– Садись, – сказал Эль-Мурза, – ты один?
– Утром я был один, в полдень нас стало двое, посмотрим, что принесет вечер и завтрашний день.
…Через несколько дней десятки тысяч экземпляров заурбековского обращения к Кабардинскому народу распространялись по хуторам и аулам. Нашлись верные люди, переправившие прокламацию в город.
«ЧЕГО МЫ ДОБИВАЕМСЯ В КАБАРДЕ?»