А кроме того, Света меня любила. По-настоящему любила, куда сильнее, чем женщины из двадцать первого века, где царила инфляция. Света всех людей любила — потому и ушла из родного клана к Кузьме Николаевичу, и стала целительницей. Я не мог понять этого, поскольку, будучи рождённым сто лет назад, был знаком лишь с двумя-тремя разновидностями любви, и всё, что не соответствовало вложенным в меня шаблонам, не считал любовью. Я был как глупый бюрократ, пытающийся подвести все проявления жизни под параграфы кодексов. То действо в домике, которое я, ослеплённый гневом, назвал в мыслях «представлением», нужно было Свете, чтобы узнать меня, — ибо всегда надо знать,
Но я дошёл до этого много позже, и в первые часы разговор со Светой стал для меня катастрофой, которая в свою очередь послужила прелюдией грозной беды для всего нашего клана.
Безмерный ужас ожидал всех нас следующей ночью.
Я обещал Вам, любезный зритель, не показывать страшных сцен в нашем интеллектуальном полёте сквозь время. Но я обещал говорить правду и только правду, а Вы не Света, чтобы был повод врать Вам. Умышленное сокрытие — разновидность лжи. Не надо питать иллюзий относительно красоты постапокалиптического мира.
Здесь злые ночи, злая осень.
Мне снились сны.
Они были нехорошими; они показывали мне моё прошедшее и моё грядущее. Это были кошмары — но кошмары совершенно нового типа, какого я никогда не видел. Калейдоскоп снов. В каждом следующем сне я помнил предыдущий, и будь иначе, бояться было б и нечего.
...Моя комната в прошлом. Мне восемь лет. Я захожу в неё и застаю всё так, как было в начале конца моей семьи: мебель стоит по-старому, висит люстра, давно отправившаяся на помойку, глядят из-под пыли на полках книги в мягком переплёте, какие бабушка покупала в электричке по дороге на дачу и читала от нечего делать. Освещение — серый осенний утренний свет и не выключенная на ночь люстра. Кровать. А на ней — труп.
Всё было, как и тогда: я подхожу к кровати, трогаю труп за плечо. И сразу понимаю, что произошло. Я не боюсь, не плачу — отступаю, крещу воздух перед ним. И тут замечаю, что одна рука трупа длиннее другой. Намного длиннее — локоть находится чуть ли не на уровне колена, а ладонь — как и должно быть — на уровне лица. Я пугаюсь, но ничего не могу поделать, и совершаю все действия, как
...Попадаю на дачу. Жара. Лето. Я еду по пыльной ухабистой дороге на старом велосипеде, подаренном одним полузнакомым человеком. Я еду, но отпечаток, оставленный на грунте колесом грузовика, обрывается отпечатком тонкой метровой руки. В пыли что-то желтеет, как свечной воск; я вижу, что это не отпечаток, а кошмарно удлинившаяся рука: упала в грязь и в ней утонула.
...Вечер. Я плыву по речке, сидя верхом на бревне. Ноги мои в воде, я помню о руке и хочу их поднять, но не успеваю, задеваю стопой за дно, и в прозрачной воде поднимается ил, сгущается; в нём видны очертания пятерни со вздувшимися венами и кривыми ревматическими пальцами. Я отгребаю от мелкого места на середину, но зацепляю ногой за что-то противно-мягкое, с твёрдыми ногтями, и обнаруживаю, что сижу
Сон окончательно превращается в кошмар, и я просыпаюсь. Я уверен, что рядом с убежищем есть канализационный люк. Там, в глубине, среди огромных мёртвых машин, за искорёженными лопастями насоса, на самом дне, присыпанном прахом, растут недобрые, не знающие света водоросли. Их безвольные ветви качаются в такт странному подземному ритму тухлой воды, затопившей подземные коммуникации. И среди этих водорослей прямо из бетона, то ли вмурованная в него, то ли там и выросшая, тянется вверх длинная нечеловеческая рука. Она качается и чуть перебирает пальцами под действием воды, и кажется, что она живая. Но она мертва.
...Света. Где она? Мне не хватает её, мне очень нужно, чтобы она коснулась моей головы волшебной палочкой. Иначе я убью её. Я сойду с ума злой ночью, раздавленный воплями угасающей вместе с человечеством ненависти. И пусть от Светы ничего не зависит — безумие решит всё за меня. Для сумасшедшего не важны логические связи.