Кавайон, хоть и молод, уже широко известен в мюзик-холле, и все ему завидуют. О нем говорят, что даже «Дранем его побаивается» и что он «может заработать сколько хочет». Мы уже несколько раз в своих поездках встречались с этим высоким и стройным двадцатидвухлетним малым, который двигается как человек-змея, будто у него нет костей, а на его узких запястьях болтаются огромные кулачища. Лицо у него, можно сказать, красивое, обрамленное белокурыми, неровно подстриженными волосами, но его тусклый, бегающий взгляд лиловатых глаз выдает острую неврастению, почти безумие. Вот его формула жизни: «Я себя убиваю». Весь день он ждет своего выступления, на подмостках он про все забывает, веселится от души, чувствует себя снова юным, увлекает публику. Он не пьет, не кутит, он кладет деньги в банк и скучает.
Баралли, которая «тянет» этот сезон в мюзик-холле «Селестин», так много говорила и хохотала, показывая свои прекрасные зубы, что как бы опьянела от этого – она рассказывала, какие отчаянные номера откалывала в юности. Она сыпала анекдотами о нравах колониальных театров лет двадцать тому назад, когда она пела в оперетте в Сайгоне, в зале, освещенном восемьюстами керосиновыми лампами… Старая, бездомная, без гроша за душой, она воплощает собой вышедшую ныне из моды, неисправимую, симпатичную театральную богему…
Все-таки милый ужин: мы согреваем друг друга ненадолго, сидя за чересчур тесным столиком, а потом – прости-прощай! – расстаемся без сожаления: завтра, даже еще сегодня мы забываем друг друга… Наконец-то уезжаем! Эти пять дней в Лионе, казалось, никогда не кончатся…
Кавайон провожает нас до курзала. Ему еще рано туда идти, он ведь гримируется за десять минут, но он цепляется за нас, снедаемый одиночеством, он помрачнел и снова стал молчалив… Троглодит под хмельком, он в восторге от вечера и что-то поет, обращаясь к звездам, а я мечтаю, прислушиваюсь к подымающемуся черному ветру, гуляющему на набережной Роны с тем же свистом, что на берегу моря. Почему мне кажется, что сегодня вечером я качаюсь на невидимых волнах, будто корабль, которого прибой снимает с мели? Это такой вечер, когда можно отправиться хоть на край света. Щеки у меня холодные, уши ледяные, нос отсырел, но я твердо стою на ногах, хорошо настроена, способна на любые приключения… Это состояние животного довольства длится лишь до дверей курзала: там нас обдает тепловатым воздухом заплесневелого подвала, и мои продутые свежим ветром легкие начинают задыхаться.
Угрюмые, будто чиновники, а не артисты, входим мы в эти странные гримуборные, напоминающие то ли чердаки в провинции, то ли мансарды для прислуги, оклеенные дешевыми серо-белыми обоями… Кавайон, который бросил нас на лестнице, уже вошел в свою уборную, и в приоткрытую дверь я вижу, что он сидит у гримировального столика, обхватив голову руками. Браг говорит, что этот комик просиживает вот так молча, в прострации, целые вечера… Я вздрагиваю. Мне хотелось бы изгнать из памяти этого человека, который прячет свое лицо. Я боюсь быть на него похожей – на него, рухнувшего, отверженного, потерявшегося среди нас, осознавшего свое одиночество.