А еще я могла бы подняться на два этажа выше и, толкнув другую белую дверь, оказаться в душном, прокуренном, пропитанном каким-то особым запахом номере двух моих других бродячих товарищей, которые всюду таскают за собой медную курительницу для опиума, плоские подушки, пахнущие сандаловым деревом, и белую китайскую циновку, гладкую и холодную, как кожа ящерицы. Там я тоже могла бы сесть и быть зрительницей происходящего, а могла бы и разделить с ними, растянувшись на полу, – нет, не яд, которого я побаиваюсь, но жаркую тишину этой комнаты, воздух, набрякший черным ароматом, ее галлюцинаторный покой…
И внизу и наверху меня, черт побери, радостно встретили бы, как встречают тех, кто ничего не отнимает, но и не дает ничего другим. О, я не строю никаких иллюзий насчет того, что я получаю от своих
И на верхнем, и на нижнем этаже меня встретят одинаково веселым приветствием, но, когда я встану, чтобы вернуться в свою комнату под номером 157, мой уход никого не огорчит ни внизу, ни наверху. Я могу уходить и возвращаться снова, сколько мне заблагорассудится. Только вот, как говорила одна маленькая девочка, «А мне ничего не благорассудится». Поэтому я просто лягу спать, но только не сразу, больно уж хорошо дышится этим свежим, мокрым воздухом… Он пахнет садом и ракушками. Над морем поднялась луна – тоненький серпик, который ничего не освещает.
В общем, это вполне сладостное чувство – ощущать себя из-за взволновавшей тебя встречи, или из-за душистого промежутка между двумя ливнями, или просто так, без всякой причины, – ощущать себя глуповатой, чуть возбужденной и доступной, да и растерянной тоже, словно девушка, которая только что получила первое любовное письмо.
– Ну и что?
– Все это длилось до трех часов утра. А в три часа разыгрался скандал: шестьсот франков серебром, будто рыбья чешуя, остались на ковре!
– Вот оно как!.. А потом?
– А потом, конечно… До чего же спать хочется…
Майя хохочет и лениво потягивается, отчего задирается ее рубашка под легким японским халатиком, обнажая голые ноги в огромных мужских шлепанцах. Она так и сияет юной, но такой недолговечной свежестью, лицо ее лишено выразительности, черты его не запоминаются, густые светлые волосы пестры: на затылке совсем белокурые, на висках серебрятся, а темя прикрывают почти шатенистые пряди. Двадцать пять лет! Ах, какая прекрасная молодость растрачена попусту! Можно подумать, что эта отчаянная Майя поклялась вконец разрушить себя к тридцати годам: индийская тушь разъедает длинные ресницы, раскаленные щипцы для завивки ежедневно подпаливают ее прекрасные волосы. Майя никогда не ложится вовремя, подчас забывает обедать, курит, пьет, нюхает кокаин. Но этому нелепому существу тем не менее всего двадцать пять лет, она блондинка со светлой кожей, у нее карие глаза с такими огромными зрачками, что почти не видно белков. У нее дурацкая, но в чем-то прелестная манера доводить до абсурда и без того рискованную моду. Она уходит по утрам (утро для нее – это примерно от половины первого до четырех часов дня), на ней обычно юбка в крупную полоску из-под которой видны не только ее расплюснутые ступни, но и щиколотки и даже отчасти икры. Талия у нее задрана чуть ли не до подмышек, а ее тесные, зауженные пиджачки никогда не бывают ей впору и, как правило, расходятся, обнажая недавно появившийся животик. Щель между грудями прикрыта мятой, неглаженой комбинацией, а косо сидящая на голове соломенная каскетка сдвинута на правый глаз. Так выглядит наряд, который Майя называет «простенький костюмчик для прогулок».
Мы знакомы с Майей уже около года – целую вечность, как она говорит, – я встретила ее на клубном вечере, где Браг и я выступали в концертной программе. Во время ужина Майя сидела рядом со мной, вызывающе вела себя, – видимо, для того, чтобы привлечь к себе мое внимание, – все время хохотала, окунула прядь волос в бокал с шампанским, демонстрировала детскую грубость и цинизм молодой негритянки, безо всякой к тому причины вдруг навзрыд зарыдала, потом стала кидать монеты за корсаж испанской танцовщицы и все испортила простыми словами:
– Ну где вы еще такую найдете?