Когда-то сидел он в золотой колыбели и играл золотыми яблоками, а теперь топтали душу кони. Дикие кони, дикие кони, не играйте душой, о не играйте! Далга, амма гечйорсун!* И снова птицы летали в нем, и шумели ветры наслаждения в его невесомом теле. В одурманенном состоянии уже ничего не замечал, видел только собственные руки в беспрестанном движении. Удивлялся, почему их так много и почему они все время двигаются. Руки поднимались, заламывались, кричали и плакали. Это было невыносимо. Если бы стал султаном, велел бы обрубить всем руки и ноги. Ноги - чтобы к нему никто больше не приходил. А то вот пришли и сказали, что султан Сулейман не разрешил давать Джихангиру ни крошки дема. Джихангир тихо засмеялся. Что ему султан? Туда, где он был, уже не проникнут никакие султаны. "И сказано тиранам: "Вкусите то, что вы приобрели!" А утром поразило их наказание утвердившееся". Произносил или только хотел произнести, на самом же деле только в мыслях вяло перебирал стихи Корана, точно так же, как вяло шевелил пальцами ног. Обувь у него была из такого тонкого сафьяна, что видно было это сквозь кожу. Обувь была такая же, как у Мустафы. И халат на нем тоже из таких же брусских шелков, и шаровары, и тюрбан.
_______________
* Турецкое выражение, означающее одурманивание человека гашишем.
И тогда пришел к нему сам Мустафа. Сел у изголовья, задумчиво смотрел в пространство, был величественным и неприступным.
- Это ты? - спросил Джихангир.
- Я, - ответил Мустафа.
- Но ведь ты убит?
- Убили не меня, другого Мустафу.
- Откуда знаешь, что убили не тебя, а другого?
- Это невозможно объяснить. Познание дается от рождения.
- Как это прекрасно! - прошептал Джихангир.
А Мустафа ответил ему строчками из Корана:
- "...губит нас только время".
- А ненависть? - спросил Джихангир.
- Что ненависть? Любовь стократ сильнее ее. Вот я полюбил тебя и пришел, чтобы помочь.
- И ты поможешь?
- Помогу.
И дал Джихангиру дема. И прозрачная тишина окружила его со всех сторон, наполнила ему душу, и ароматы забвения овладели им, он был подобен ангелу, не различал, где живое, а где мертвое, и Мустафу видел или не видел - тот, уплывая от него, исчезал беззвучно, мягко, тихо и медленно, пока не скрылся совсем. Осталось имя. Но что такое имя? Даже оно растаяло с дымом. Только в невидимом - высочайшая ступень реальности.
И еще множество раз приходил к Джихангиру Мустафа, садился возле него, и они часами вели неторопливые беседы. Приставленные султаном люди суетились вокруг, прислушивались к голосам, звучавшим ниоткуда, но не видели Мустафы, не владели даром проникновения в невидимость. Несчастные, жалкие люди!
Уходя, Мустафа каждый раз подавал на прощанье Джихангиру свою сильную белую руку и незаметно вкладывал больному в ладонь несколько шариков дема. "Помни мою любовь к тебе, брат", - говорил он тихо. Джихангир плакал от растроганности, так в слезах и заплывал в мир, где красными снами расцветали маки, пылали бахромчатыми огнями в сладко обессиливающих грезах, услужливо открывали перед Джихангиром непроглядные бездны, где клубились едкие испарения небытия, а над ними раздавалось дерзкое пение бюльбюля.
Так он уже и не приходил в сознание.
Султанские приближенные врачи были бессильны. Все в Джихангире отравлено. Быть может, он возвратился бы к жизни, если бы была возможность заменить его кровь и его тело. Не шах-заде, а только его душа. Сулейман тяжко молчал. Никто не может изменить данное аллахом, "...и нет зерна во мраке земли, нет свежего или сухого, чего не было бы в книге ясной". Тела предаем земле. Душу забирает аллах.
Теперь для Джихангира не было остановки. Лунное сияние мертвым светом лилось на его пути на плоскогорья, потоки, реки, камни, белую пыль - и он будто вечный паломник, ибо все говорило о вечности так, будто на земле не было смерти.
А потом из глубочайших недр земли изверглось потрясение, и дрожь начала бить загубленное тело Джихангира, дрожь от страха перед неопределенностью, наползавшей на него из клубящейся тьмы, из хаоса, из ужаса. Он пытался отмахнуться от этого ужаса, размахивал хрупкими, как у его матери, руками - и так умер.
Как десять лет тому назад Мехмеда, так и Джихангира теперь положили в посудину с медом, и Сулейман велел везти тело сына в Стамбул, чтобы похоронить рядом с братом возле мечети Шах-заде.
Долго думал, кого послать сопровождать тело Джихангира. Наконец сказал: "Пусть едет Баязид". Надеялся хотя бы этим поубавить горе султанши Хасеки, которой суждено оплакивать уже третьего своего сына. Послал ей письмо, исполненное чуткости и горькой скорби, но не с бессонными гонцами, а вместе с Баязидом. Чтобы не спешить с горестной вестью, а привезти ее одновременно с его султанским утешением.
А сам надеялся найти утешение в победе над врагом.