Мы сидели уже на бульваре на скамейке. А за домами там, впереди, громадный, как пожар, закат. И вдруг оттуда выросла, набухая, огненная, длинная ветка. Может, взлетел, влетел в закат самолет?… И ветка становилась все больше, больше, все длиннее, вот-вот сейчас появится и белый след.

Я обнял ее за плечи и повернул к себе, а она напряглась вдруг вся и отодвинулась. Что было у нее теперь в глазах?…

Возвращался я пустыми, в этот совсем не поздний час, улицами.

На площади, освещенный прожектором, стоял невысокий военный памятник. За ним, прижимаясь к домам, вставал еще один памятник, только большой и черный. Это была тень.

Я подходил все ближе, и показалось мне: памятник-тень стал удаляться, может, это была игра света, он уходил, втягивая, опуская черную голову, потом и голова исчезла.

Когда меня били «любера», приняв за хиппи, и резали ножницами отросшие мои волосы, почему-то вот так же не было рядом никого… А я ведь только-только сошел с поезда в Москве… И сразу – отделение хирургии, операция. Сколько лет потом ходил с палкой…

Но палатный наш доктор была совсем молодая, первый год как окончила институт, и, когда мы поженились с ней, с моей Талей, решили – буду, буду учиться, а врач не получился из меня. Зато…

«Любера»… Не знаю, были ли настоящие «любера» вообще. Мне рассказывал знакомый, он служил в те годы в Люберцах по призыву: им давали увольнительные и под расписку – клетчатые штаны, их посылали избивать, изгонять всех хиппи навсегда.

Я зажег свет, Вера Адамовна уже спала, и, ступая беззвучно, прошел по коридору к моей комнате. У двери на подстилке лежал Зайчик, он поднял глаза на меня с пониманием и шевельнул хвостом. Он лежал на подстилке, вытянув лапы вперед, как сфинкс.

Утром – это, наконец, был четверг – я пришел на кладбище к Марусе-уборщице, как договорились.

Она стояла в длинном резиновом фартуке на дорожке, где справа и слева надгробия, и держала в руках водопроводный шланг. Золотые зубы ее сверкнули, когда она улыбнулась мне. Что она собиралась поливать?

Тесно-тесно, почти вплотную, торчали кругом разного цвета – серые, черные, белые – плиты. На одной мраморная арфа, на другой почему-то вырезан грузовик. Только не похожий совсем на нынешние, будто составленный из квадратов: наверное, это шоферу 30-х годов прошлого, двадцатого, века.

– Пошли, – сказала Маруся и положила на землю шланг.

Я огляделся.

– Да. Пошли… Иду.

Отцу, когда уходил, а уходил я не прощаясь, ночью, я оставил на кухонном столе свой рисунок скрипки. Я ведь всегда любил рисовать. Это была разъятая скрипка, под Пикассо, – на прощанье… Что же я… На прощанье. Отец…

– Ну! Ну… идем! Пошли, – дернула меня за плечо Маруся. – Слышишь?

– Да, – сказал я. – Это прямо, потом… Влево от Шульгина. Это влево от Шульгина.

2002

<p>Сабадель</p>

Мой трехлетний сын по-прежнему сидел на корточках в белой мохнатой куртке и сопел, подбирая с тротуара ракушки. Было не холодно, в переулке народу в такой час не было, кругом серые, двухэтажные, а то и выселенные – выбиты стекла – дома.

Сын работал старательно. Маленькие эти ракушки почему-то каждый раз из коробочки высыпались на том же месте, когда отводил его утром перед работой к бабушке.

Я очень всегда старался ну хоть немного уменьшить ракушечное количество, ведь я опаздывал и, нагибаясь, делал вид, что помогаю, зажимал то и дело найденные в кулаке, незаметно прятал в карман.

Сын покосился, не поднимаясь с корточек. Медленно пошел не очень густой снег.

– Пойдем, – сказал я. Сын не отвечал, покрасневшие его пальцы все так же обследовали тротуар. Крышка у коробочки была откинута, в нее изредка падал снег.

Эта коробка такая была старая, продолговатая, сверху тоже обклеенная ракушками. В молодости моя бабушка, а ему-то уже прабабушка, ее привезла из отпуска с юга.

– Пойдем! – повторил я громче, и мы пошли. Но теперь он не хотел идти со мной за ручку, коробку он прижимал обеими руками к животу.

Бабушку мы увидели издалека. Она ходила возле дома, твердо ступая большими зимними сапогами, сама невысокая, сухощавая, на ней клетчатое, до пят пальто, на голове темный берет, из-под которого седые прямые волосы.

Она не встречала нас, ходила взад-вперед, впечатывая в асфальт подошвы, то есть необходимая прогулка по утрам, а нас она вроде не замечала. Снег становился гуще, и побелевший тротуар был весь в отпечатках ее сапог.

Бабушка все-таки кивнула мне, улыбнулась Петьке и отправилась сразу к подъезду. Мой сын, не оглядываясь, потрусил за ней. Бабушка любила его больше, чем меня.

С работы я вернулся поздно, Люба с Петькой уже спали – Петьку, как заведено, я отвожу утром, вечером Люба его забирает, в их отделе не пересиживают. А в нашей большой, можно сказать «гостиная», комнате в длинных трусах и в майке с надписью BILLA на груди сидел отец. Приехал. За пенсией.

– Салют, – сказал он, подняв руку с зажженной сигаретой. Сидел на постеленной ему тахте и курил, нос картошкой, лысоватый, животик нависал на трусы. А лицо, шея, худые руки до локтей загорелые. Руки труженика. Молодец.

Перейти на страницу:

Похожие книги