Толпа надвигалась, она сжимала справа, слева, со всех сторон, и пробирались сквозь нее вперед любопытные, а он спиной выдавливался назад, стараясь, чтоб незаметно, но все быстрее, быстрей.

– С ней кто-то был? Был с ней кто-нибудь, а?…

Зеленый свет. Он шел быстро назад через проспект опять на ту сторону, тротуар все ближе, сдерживаясь, чтобы не побежать.

Завыла за спиной сирена «скорой». Как быстро… Он оглянулся и сразу завернул за угол дома.

Он шел по какому-то переулку вниз. Сворачивал, снова сворачивал. Стало отчего-то опять много людей. Навстречу шли, кто-то перегнал. Мальчишка вдруг выскочил из ворот, наскочил на него.

Тихого места не было, хотя совсем стемнело. Ноги больше не шли. Сесть. Надо сесть.

За что?! Колесо прошло в сантиметре, даже меньше от его сандалет. Проклятая. Костлявая…

Маленький сквер. Скамейки. Но всюду сидят.

Он пошел наискось. Вот, свободная, почти в кустах. Положил рядом пакет с больничным барахлом. Синяк, наверное, на левой руке над сгибом, куда вцепилась (какая сила была невозможная!..).

Надо уходить. Не к Антошке, к себе. Скорее…

Он все гладил правой ладонью то место на левой руке.

Когда добрался он до больничных ворот, они были замкнуты на ночь на цепь. Он двинулся вдоль решетчатой ограды к боковым воротам.

Он шел, шел вдоль решетки. Боковые ворота, он дергал их, были заперты.

Теперь он шел медленно, очень медленно и смотрел вниз: может, подкопано где-то, кто-нибудь пролезал ведь под оградой… Фонари светили бледно, очень редкие.

Вон, скорее всего. Он раздвинул мятый бурьян, нагнулся.

Наверное, это был собачий лаз, такой узкий и маленький.

Тогда он стал на колени, прикинул, лег на живот. Совсем вжался в землю, как небольшая, наверное, эта собака, просунул голову, толкнул вперед целлофановый пакет и пополз.

Концы решетки врезались ему в спину, он осторожней, извиваясь, подвинулся вперед, разгребая, как собака, землю. Не сдавайся… Не сдаваться! Нельзя сдаваться.

И отполз назад. За что?… Никто не поможет. Не сдавайся. Не сдаваться, слышишь!..

Снова по-собачьи пополз вперед.

Весь ободранный спереди и сзади, словно концы решеток полосами изрезали ему спину он ткнулся, задыхаясь, лицом в развороченную, с сухими комками землю.

Наконец, подтянулся с трудом на локтях, высвобождая из-под решетки ноги.

Он лежал теперь в больничном дворе на боку согнув ноги в коленях, ждал, когда успокоится грохот в голове, в ушах, в груди, разрывающий сердце.

Потом вытащил из пакета больничное под тусклым фонарем, штаны и пижамную куртку. Надо переодеваться.

Штаны и куртка были полосатые, он впервые подумал об этом, скривившись, – словно на концлагерных снимках.

Вдалеке мелькнул и все ярче, приближаясь, фонарик, сильный, как прожектор. Но он уже был одет в больничное.

Человек в десантно-пятнистой форме – луч фонарика то описывал круги, а то утыкался в землю – шел, немного покачиваясь, к нему. Пьяный, что ли?… Сторож? Охранник?

И, стискивая зубы, встал, выпрямился, чтобы не сидеть бессильным на земле.

Человек – от него действительно попахивало водкой – осмотрел его, подойдя чуть не вплотную, водя снизу вверх лучом.

– Значит, выздоровел. Из терапевтического? В самоволку ходил? – Голос, странно, был не молодой, а старческий. – Да не дрожи ты, малый. Это я у сына форму взял, чтоб сподручней, – хихикнув, ему объяснил, как своему, сторож. – Ну что, кинул палку Марухе, а? Иди, иди, не заблудись. – И посветил фонариком. – Вон терапевтический. Иди…

Он стоял долго у стены чужого корпуса, слушал, как уходит, что-то бормоча, сторож.

Потом, держась за стену, только б не упасть, перебирая руками, завернул к себе, в ортопедическое, в хирургию.

* * *

Почему ж теперь он знал точно, что умирает?

Не боль в ногах, ее можно терпеть, еще терпеть, а от непонятного забытья.

Он выныривал оттуда, но на минуты только, и проваливался. Слишком, оказывается, долго не приходит он в себя после наркоза, после операции.

Когда открывал глаза, то видел врачей. Они стояли, наклонялись, двое. Нет, Саморукова больше не было. Эти стояли, хирурги.

Один был Дмитриев, другой – Егоров. Но почему Дмитриев был такой сутуловатый, неопределенных лет и такой же гладко-седой, с таким же пробором?… А у Егорова были большие и даже теперь как будто ироничные черные глаза?

Однажды – вечером это, ночью? – он увидел, как нянечка, врачи ее звали Анусей, пыталась снять его боль. Она-то думала, что он спит.

Она отвернула его одеяло и, нагнувшись, шепча непонятное (по-татарски, что ли), едва не касаясь ладонью, водила в воздухе вдоль обвязанных, забинтованных его ног. Доходила до пальцев, там, где под бинтами пальцы, и отбрасывала что-то в сторону прочь, отмахивала ладонью изо всех сил. Что отмахивала…

Не проходило забытье.

То музыка была далеко какая-то, то сны вроде, люди были, но не запоминалось.

Зато так четко вдруг пришло, как в воскресенье вечером, никаких врачей в отделении, понятно, не было, он на Антошкиной машине с Антошкой перед самой операцией ездил к себе домой.

Перейти на страницу:

Похожие книги