Большинству сотрудников компании переводили деньги на банковские карточки, что было, в свою очередь, рекомендовано и Лузгину, но тот из вредности уперся, счёт так и не открыл даже после служебной записки от Траора и показного пацаевского нытья, и от него отстали. Более того, когда он являлся по установленным дням в бухгалтерию, тамошние женщины улыбались ему и обхаживали как неразумного сына полка. А денег Лузгину платили все больше и все чаще. Он понимал, что это связано с окончанием производственного года, — такое бывало и раньше, даже в советских конторах, — и на фоне членов совета директоров, получивших недавно, как говорили в коридорах, по миллиону долларов в качестве рождественского бонуса, он получал даже не копейки, а доли копеек, а все же в сумме за три неполных месяца вышло изрядно. Жил он у тестя с тещей на полном пансионе, почти не тратился, разве что на дорогие сигареты, и с удивлением обнаружил, что деньги, если бросить пить, растут как бы сами собой. К весне он должен закончить книгу, и ежели все и далее пойдет таким же образом, — он не заквасит и его не выгонят с работы, — то после расчета он может вернуться в Тюмень богачом. А коли еще выгорит с Ломакиным… Никакого смысла возвращаться в Тюмень не было, и с Ломакиным едва ли что-то выгорит, но было приятно видеть пачки денег в отведенном ему нижнем ящике кабинетного стола, когда он нырял туда за бумагой и письменными принадлежностями, и сознавать, что даже если что-то вдруг случится, эти деньги смогут достаточно долгое время удерживать его на плаву. Да ничего они не смогут, сам себя опровергал Лузгин, будучи не в духе: если что случится, он обязательно запьет, а коли он запьет, то все случится в самом худшем виде.
Касса располагалась этажом ниже, и он обычно спускался туда не парадной, в коврах и мраморе, широкой лестницей, а по так называемой служебной, прямо возле пацаевской двери. Вот и сейчас, прикрыв дверь, он двинулся было к служебке, но рефлекторно посмотрел налево, где по парадной поднималась группа отменно одетых мужчин с властными лицами, и в центре группы шел некто высокий, грузный и неожиданно знакомый. Лузгин заморгал и всмотрелся; мужчины повернули в коридоре, стали удаляться от него, и того, высокого, можно было узнать даже со спины.
Лузгин влетел обратно и возбужденным голосом спросил Пацаева. Все так же глядя в экран компьютера, Боренька легко ответил, потом уразумел подоплеку лузгинского вопроса и резко крутнулся на стуле.
— Ты что, с ним знаком?
Прямой ответ чуть не сорвался с языка, но Лузгин все-таки выучился кой-чему у местной коридорной швали. Он пожал плечами и скромно произнес:
— Да как сказать…
Священника звали отец Валерий. Был он непривычно для Лузгина молод и как-то очень по-русски, по-здоровому обширен; легко нагнулся, обуваясь, так же легко распрямился — и ряса покрыла серые брюки и начищенные ботинки. Застегнув до шеи черное суконное пальто, священник улыбнулся Лузгину, перекрестил его и подал руку.
— А я неверующий, — весело сказал Лузгин. — Иван Степаныч, кстати, тоже.
— Это неважно, — сказал отец Валерий.
— Но он же креститься решил, — снизив голос, проговорил Лузгин. — Разве можно креститься, если в бога не веруешь?
— Вера есть таинство, — ответил священник. — Через крещение многие к вере приходят. Это как первый шаг. Придет время, и будет ему откровение. Прощайте, Владимир Васильевич.
— А со мной вы не хотите… — Лузгин от накатившего смущения сказал это игриво и двусмысленно.
— Всегда готов. — Отец Валерий прощально поклонился и отступил от двери, пропуская Лузгина к замкам и засовам. Пионерский ответ молодого священника так растрогал Лузгина, что он едва удержался, чтобы не погладить дружески его, уходящего, по черной широкой спине. «Всего вам доброго», — сказал он вслед; отец Валерий, кивая головой, быстро спускался по лестнице.
Беседовали они с отцом Валерием на кухне, за чаем с вареньем, и, когда Лузгин туда вернулся, старик заваривал себе новую чашку — угрюмый, в парадном костюме и галстуке.
— Я что подумал, — произнес старик, кивая Лузгину на отставленный стул, и замолчал, что делал нередко посередине фразы, и продолжение следовало не всегда, и это раздражало Лузгина до крайности, он не выдерживал молчания и переспрашивал, старик махал ему рукой: дескать, проехали, для тебя не суть важно, отстань, на что Лузгин не мог не обижаться.
Старик вытянул чайный пакетик из чашки, положил его в ложечку, обернул ниткой, потянул вверх и выжал остатки заварки.
— Им все-таки легче, — сказал старик.
— Кому? — не сдержался Лузгин.
— Тем, кто верит. У них есть некая константа, которой нет у нас.
— Не понял, поясни.
Старик нес через стол от сахарницы ложку, рука дрожала, крупинки с сухим звуком падали на пластиковую скатерть. Лузгин подвинул сахарницу ближе.
— Революция. Возьмем любую революцию. Когда все рушится, разваливается, переворачивается вверх дном. Люди теряют опору и падают, им не за что ухватиться. Вот в этой ситуации, как мне кажется, вера дает человеку… опору. Вера в бога как стабилизатор.