— Посмотрели?
— Да. Все понятно. Но я бы взял копии. Вот этой бумажки, и вот этой. И еще — этой. Можно?
— Нельзя, — ответила мамзель, очень тихо и очень твердо. — Копии не даем.
— Жаль.
— Такие правила. Начальство запретило.
— Госпожа Крестовская?
— Что?
— Ну, она же — ваше начальство, правильно? Крестовская Эн Бэ? Она запретила?
— Да, она. Итак, что вы решили?
Я вздохнул и объявил трагическим голосом:
— Думать буду.
— Имейте в виду, — сухо сказала мамзель, — место бронируется на трое суток. Сами видите — желающих много. Если до вторника не примете решение и не внесете сто процентов суммы — бронь будет снята. Ваши места…
— Участки.
— Да, участки… будут проданы другим людям.
— Ясно, — твердо сказал я.
— Вам, как специалисту в области земельного права, — мамзель язвительно улыбнулась, — я могу дать еще один день сверх обычного срока.
— Спасибо. Приятно, когда такая красивая женщина дарит тебе целый день. А можно провести его в вашем обществе?
— Нельзя. Еще вопросы?
Я встал и сгрузил все три тома на ее стол. Она попрощалась и двинула к другим соискателям подмосковной недвижимости. Чулок на ее правой ноге, чуть выше пятки, был аккуратно заштопан, то есть девушка была небогата, а значит, — мне вполне по карману, и я ощутил удовлетворение. Что поделать, такие уж мы, мужики, сволочи, небогатые девушки в штопаных чулках всегда кажутся нам более доступными, чем те, кто проезжают мимо в серебристых «мерседесах». Небогатую всегда считаешь своей собственностью, захочу — уговорю, а с богатой никогда ничего не ясно до самого конца. Вдруг захочет трюфелей каких-нибудь, или, предположим, кокаину в обмен на благосклонность?
Не откладывая, прямо с крыльца я позвонил матери и сказал, что у этих людей ничего покупать нельзя.
Мама вздохнула. Я пообещал сегодня же приехать и рассказать.
Вышел, свернул за угол, во двор, отыскал приличную лавку. Сел, закурил. Давно мне не было так погано. Давно не грустил такой вязкой грустью. Клеверное поле стояло перед глазами, изумруднорозовое сияние ошеломляло, запах мучил сознание и по небу расходились золотые круги от брошенного туда солнечного камешка. Этот клевер, эти радужные равнины — мечта всякого анархиста, всякого хиппи, всякого писателя-деревенщика, эту мураву написал бы Петров-Водкин, ее бы Есенин в рифмы переплавил, ее бы Джим Моррисон меж струн заплел. Я бы не человеком прошелся по этому полю — я бы проскакал кентавром, втягивая ноздрями сахарный ветер, я бы Пегасом пролетел над травами. Скользил бы языческим богом, дудя гимны в драгоценную свирель.
Не скоро, не скоро построят на розовом поле каменные дома; и хорошо. Все останется в настоящем природном виде, в диком виде; и слава Богу. Природная, божья дикость всегда чище и лучше, чем человеческая.
Только маму жаль.
Я бы никого на то поле не пустил, никому не разрешил бы, всех бы послал — кого вежливо, кого грубо на три буквы. Построил бы один-единственный домик, в самой середине. Там, где розовое свечение ярче яркого. Для мамы.
Не потому что в середине — круто, а потому что середина — это место, максимально далекое от краев. От оврагов, от пыли и грязи, от болванов, от бездельников, от жулья и аферистов.
Я хотел заплакать, прямо там, на грязной лавке, с сигаретой меж пальцев, но не заплакал. Это был бы перебор, типичные мудовые рыдания.
Потом ехал в электричке, пил пиво, листал журнал; мама просила привезти ей журнал с проектами коттеджей, я купил. Толстая тетрадка с глянцевыми картинками называлась «Красивые дома». Мог бы не покупать — зачем мечтать о красивом доме, если земля не будет куплена? — но купил. Специально. У мамы железный характер, она переживет неудачу, а журнал с картинками подтолкнет ее, заставит двигаться дальше; искать другое поле, других продавцов. Мама умеет оставлять неудачи за спиной. Она и меня научила.