Сокольцев опустился на землю поодаль, по-татарски скрестив ноги; темнели неровными рядами большие шалаши, и везде между деревьями виднелась кучами свеженарытая земля; ощущение родного дома, к которому он так долго продирался, захлестнуло Пекарева, и он почувствовал ватную слабость в ногах. Это были даже не слезы, что-то мутное, жгущее затянуло глаза, и он не пытался ни прикрыться, ни отвернуться; и Брюханов не стал ни удерживать его, ни утешать. Они сошлись каждый со своей ношей, и Брюханов тотчас почувствовал, что перед ним не тот Пекарев, которого он знал раньше и с которым работал; перед ним был человек, невольно выбитый взрывной волной из обычных категорий, которому пришлось увидеть то, что нехорошо и нельзя было видеть человеку, и вот, очевидно, это мешало, и они никак не могли начать разговор; сам Брюханов боялся попасть не в тон, и Пекарев никак не мог успокоиться, и хотя чувствовал, что для этого ему нужно как можно скорее заговорить, не мог выдавить из себя хотя бы один членораздельный звук.
— Привелось же так встретиться. — Брюханов чувствовал, что не те слова должен был сказать в первую минуту; они неловко обнялись.
— Ну вот, ну вот, — опять сказал Брюханов, смущенно хмыкая и скрывая свою слабость, Пекарев оглянулся, они были одни, Сокольцев исчез, и лишь в отдалении между деревьями мелькали человеческие фигуры.
— Я все знаю, Семен, — сказал Брюханов. — Семья твоя в порядке, эшелон с семьями успел проскочить в самый последний момент. Эшелон ушел, точно знаю. Петров позже вылетел... Очень зло бомбили, почти беспрерывно, трое суток.
— Значит, проскочили! — обрадовался Пекарев. — Я боялся надеяться. Санитарные поезда и то бомбят, каких-нибудь две минуты... Как там теперь с братом...
Брюханов быстро взглянул на него, отвел глаза; вот именно, двух-трех минут иногда вполне достаточно, чтобы походя разрушить усилия многих, многих сотен людей.
— Войне четвертый месяц, а сколько жертв, — сказал он, и на лбу у него жестко прорезалась поперечная морщина, отчего все лицо приняло отчужденное, далекое выражение. — Настанет срок, сосчитаемся.
— А ты, Тихон, с самого начала здесь?
— Всего несколько дней. Только начинаем разворачиваться. Я рад тебе, Семен. Люди нужны, людей не хватает.
Пекарев молча кивнул, он не знал, о чем еще говорить, и Брюханов почувствовал это.
— Ну вот, Семен, обживись, присматривайся и подключайся. Людей не хватает, — повторил Брюханов тихо. — Вот она-то, настоящая беда, встала перед каждым, и не обойдешь, не объедешь, только грудью на нее. Навалилась, как прессом, выжала мелочь — обиды, раздоры, зависть, всякую прочую гадость. Я здесь дня два еще буду, в этом отряде. Помнишь Горбаня из Троицка? Ну, первого секретаря райкома?
— Как, Василия Антоновича?
— Он самый, партизанский отряд здесь сколотил, видишь, кругом все свои. — Брюханов в первый раз позволил себе посмотреть на Пекарева прямо, с прежней требовательностью, словно они вчера расстались. — Знаешь, Семен Емельянович, мы как раз вчера говорили о газете, хоть листок надо выпустить...
— Нет, нет! — перебил его Пекарев. — Вот уж от этого — уволь... Нет, нет, — повторил он раздражительно и громко. — Помочь на первых порах помогу, а запрячь не удастся. Ну, пойми, Тихон, не могу... Не тем оружием рассчитаться должен... Тебе бойцы нужны?
Освободившись от своих многочисленных обязанностей и забот, к ним подошел Горбань; он дружески, тепло поздоровался с Пекаревым.
— В самом ведь деле ты, Семен Емельянович, — сказал Горбань. — Да ты же для нас теперь сущий клад, пропаганду поставим на высший уровень. Да ты что, Семен Емельянович? — Горбань взглянул на Брюханова. — Ну ладно, не будем сейчас об этом, дело тебе по душе всегда найдется. Главное — жив, у своих. Мне говорят — не верю. Да ты хоть помнишь, какую свинью мне подложили в тридцать пятом, с покосом-то? Меня Петров чуть живьем не слопал, не знаю, как и пронесло.