Со временем оборонительные бои под Москвой сменились героическим наступлением нашей армии, которая при поддержке населения и суровой русской зимы, измотавшей холодами легко одетых, надеявшихся на блицкриг немцев (мама, мама! как благодарная тебе еще и еще раз, что ты всю войну так и не обмолвилась, что я полунемка!!!), стала отбрасывать немецкие войска от русской столицы, естественно, не без человеческих потерь, как и большого количества раненых, которые теперь стали поступать в московские больницы, роддома и школы, отданные под госпитали. И мы, работая на Детской технической станции, стали помогать медсестрам в открывшемся у нас на Арбате госпитале. Составив скользящий график, мы оставляли свои швейные машинки и спешили в Серебряный переулок ухаживать за ранеными, читать им книги, писать письма их родственникам, твердо веря, что еще немного, еще чуть-чуть — и кончится война, и мы начнем учиться.
Новогодний концерт сорок второго мы в госпитале устроили собственными силами. Программа была составлена по принципу «от каждого по способности»: кто мог петь, пел, кто мог читать, тот читал, а кто мог танцевать, тот танцевал.
Я вообще-то и пела, и читала, и танцевала. Но в тот новогодний вечер я вышла на сцену петь. Кстати, а была ли там сцена? Нет. Место, отведенное под сцену, было. И рядами стояли стулья, а когда с очевидностью стало ясно, что желающих послушать концерт много больше, чем ожидали, стулья стали подносить и подносить. Потом в проходе между рядами стали появляться кресла-каталки с теми, кто не мог ходить, но тоже хотел посмотреть и послушать концерт. Словом, зал был переполнен.
На сцену вышел, вернее, вышла (мальчиков среди нас не было — это точно!) конферансье. Поздравила с наступающим Новым годом. Объявила номер, потом следующий… Кто-то прочел стихи (не помню, чьи) про тонкого Фрица и толстого Вилли (а может, наоборот). Послышался смех и редкие хлопки. Кто-то станцевал украинский танец, кто-то польку. Зал захлопал увереннее и продолжительнее. И тут, с двумя косичками за плечами, на сцене появилась я. И, взглянув на сидящих в темном зале, онемела и ослепла от белого цвета медицинских бинтов. Они обвивали головы раненых, подвешивали к шее их руки, плотно прижимали к вытянутым ногам шины. Переводя взгляд с одного раненого на другого, я молчала. Молчал и зал, глядя на меня в ожидании. Потом, взяв себя в руки, я наконец запела:
Когда я закончила петь, никто не хлопал. В зале стояла гробовая тишина. И только тогда взволнованные педагоги осознали, что с таким, скажем, репертуаром выпускать нас, детей, на сцену перед остро чувствующими свою боль ранеными никак нельзя, они быстро вытолкнули разбитную веселую девочку, которая тут же, подбоченясь залихватски запела свои озорные частушки:
Зал дружно зааплодировал нам обеим.
Школы в Москве, как только немцы были от нее отброшены, тут же заработали. Однако записывать в старшие классы начали прежде всего тех, кто весной ехал трудиться в подмосковные колхозы, а осенью тех, кто возвращался после сбора картофеля и зерновых из-под Зарайска, Можайска и других городов, отработав там строго обусловленный срок. И поскольку весной мое первое боевое крещение на полях трудовой славы было не слишком достойным — в конце срока мы с подружкой, выбившись из сил от непривычного крестьянского труда под жарким весенним солнцем, просто сбежали — мне пришлось осенью принять второе, но теперь на картофельных полях под только что освобожденным Можайском. И это крещение я запомнила на всю оставшуюся жизнь.