Но уже через минуту снег стал таять. Проступили под ним жёлтые лужи, выползла дорожная грязь, увядшая картофельная ботва.
Побелевшее было поле опять запестрело, и через полчаса кое-где только остались снежные пятна.
Я побежал из дому, нагрёб под берёзой снегу и слепил первый в этом году снежок.
Найда вышла на крыльцо поглядеть, что я делаю.
– Эй, Найда, Найда, лови! – закричал я и хотел залепить в неё снежком, а он уже растаял. В руке от снежка осталось несколько берёзовых листьев.
Октябрьский снег – это ещё не снег. Снежурá.
Долго я ждал письма. Ходил на почту и друзей посылал. Но вот дождался. Пришло письмо. Я его прочитал и положил в карман. А в кармане лежала махорка. И так уж получилось – полезу за махоркой и достану письмо. Закурю и почитаю.
– Опять он письмо читает, – посмеивался Булыга. – Про что хоть там пишется?
– Почитай.
Булыга взял в руки письмо и сразу улыбнулся.
– Какие лихие кони! – сказал он.
В письме и правда были нарисованы кони. Письмо написала мне дочь Юлька и в конце пририсовала коней – синих, красных, зелёных. Они скакали, брыкались, катались по траве.
– Помню, у меня тоже лошадь была, – вспомнил Булыга. – Звали её Алма-Ата.
– А я и верхом-то никогда не ездил, – признался я. – Один раз залез на лошадь, а она меня сбросила.
– Ничего, – сказал Булыга, – не огорчайся, теперь у тебя полный карман коней. Эти не подведут.
И верно, Юлькины кони никогда меня не подводили. Забреду куда-нибудь в глушь, в чащобу, в гиблые места, заблужусь, устану, но не слишком печалюсь. В кармане-то у меня – кони. Они уж выручат, подхватят, легко донесут до самого дома.
Часа два проплутав в незнакомом лесу, я решил возвращаться домой по своим следам. Но снег, выпавший утром, к вечеру растаял. И следы растаяли вместе с ним.
Я упал духом, даже покричал что-то вроде «Ау-ау». На лес навалилась влажная туманная тишина, в которой расплывался даже стук дятла.
В который раз стал я припоминать свой путь и вдруг вспомнил способ, как выйти из леса, если заблудился.
Снял куртку, свитер, осталась тельняшка. Снял и тельняшку, вывернул её наизнанку и снова надел. Я слыхал, что это – верное дело. В голове тоже должно что-то перевернуться – тут и выйдешь к дому.
Одевшись, я прислушался к самому себе. В голове вроде ничего не изменилось. И лес остался таким, как был, – чёрные осинки, пятна утреннего снега. В глухой тишине слышался только шелест листьев.
«Но листья давно опали, – подумал я. – Что же это шелестит?»
Прошёл немного вперёд и оказался на берегу лесной речки. Её студёная вода шелестела на мелких местах.
Не знаю, откуда, не знаю, куда текла эта речка, – она вывела меня из леса, показала огни деревни и снова ушла в лес.
А с тельняшкой я не расстаюсь и сейчас. Бывало, пишу рассказ, блуждаю в словах, никак не могу добраться до конца. Сниму тогда тельняшку, выверну её наизнанку да и поставлю точку.
Кукла, белоснежная лайка, нашла в чернолесье лося.
Гончие сразу подвалили к ней и, когда мы выскочили на поляну, уже обложили лося кругом, заливались, хрипели, исходили яростью.
Наклонив голову к земле, он мрачно глядел на собак и вдруг выбрасывал вперёд ногу – страшное живое копьё.
Один удар пришёлся в берёзку – она рухнула, как срубленная топором.
Мы с Булыгой долго бегали вокруг, ругались, трубили в рога, но никак не могли оторвать собак от лося.
Этого лося хорошо знают деревенские жители. Они боятся его, считают, что он «хулиган», «архаровец». Когда-то он будто погнался за молодой бабой, нападал на коров, приходил много раз в деревню и подолгу стоял у Миронихина дома. Чуть ли не спрашивал: «А где Мирониха?»
Один раз он и меня сильно перепугал.
Затаившись, ждал я на лесном болоте уток, когда вдруг услышал в орешнике треск сучьев и тяжёлое дыхание «архаровца».
Багровый на закате, огромный, ободранный, тонконогий, он вышел на поляну и стал в десяти шагах, глядя на меня.
Я поглубже ушёл в ёлку, а он всё глядел на меня, раздувая ноздри, шевеля тяжёлой губой. Чёрт его знает, о чём он думал.
К утру иногда затихнет, но к вечеру снова расходится и свистит, шастает по деревьям, швыряется листьями надоедливый листобой.
Берёзки на опушке давно уже сдались ему; без листьев сразу стали они сиротливыми, растерянно стоят в пожухлой траве.
А осины совсем омертвели. Вытянув крючья веток, они ловят чужие листья, как будто никогда не имели своих.
Я поднял осиновый лист. Обожжённый бабьим летом, лист горел, как неведомая раковина. Огненный в центре, он угасал к краям, оканчивался траурной каймой.
В глубине леса нашёл я клёны. Защищённые ёлками, неторопливо, с достоинством роняли они листья.
Один за другим я рассматривал битые кленовые листья – багряные с охристыми разводами, лимонные с кровяными прожилками, кирпичные с крапом, рассеянным чётко, как у божьей коровки.
Клён – единственное дерево, из листьев которого составляют букеты. Прихотливые, звёздчатые, они ещё и разукрасились таким фантастическим рисунком, какого никогда не придумает человек.