Впрочем, о Гончарове не вспомнил и К. Аксаков. Может быть, дело здесь в том, что настроения мемуаристов, вспоминающих «общее веселие молодой жизни, это чувство общего товарищества… чувство равенства, в силу человеческого имени дававшееся университетом и званием студента», есть лишь ностальгически приукрашенная память об ушедшей юности?
Не найти точного ответа на этот, по сути, риторический вопрос…
За сто лет, прошедших со дня смерти Сухово-Кобылина, написано об этом человеке не то чтобы слишком много, но и не сказать, что мало. Вышедшая недавно в свет библиография, тщательно составленная Е. К. Соколинским, содержит немало имен и названий, но после знакомства с нею все равно остается ощущение, что никогда уже не восстановим мы подлинный облик философа-драматурга, утраченный его современниками.
Наиболее подробно воссозданы в воспоминаниях современников внешний облик и образ жизни Александра Васильевича в имении Кобылинка за полтора-два десятилетия до кончины. Их собрал и записал уже упоминавшийся первый биограф Сухово-Кобылина С. А. Переселенков.
«В обыкновенное, рабочее время хозяина можно было встретить в пестром бухорском халате, в мягких сапогах, с перевязанными тесемкой волосами, чтобы не падали на глаза во время занятий, или в зимнее время в простом тулупе домашнего изготовления. Но проходили часы, посвященные хозяйственным заботам, и внешний вид его совершенно преобразовывался. На нем появлялся изящный костюм, на голове цилиндр, которого не покидал он и в деревне; к обеду являлся он, когда бывали гости, во фраке. По всему видно было, что он тщательно следил за своим туалетом. Большой эстетик и поклонник всего красивого, он и в моде видел
Вставал он ежедневно в 4–5 часов, с восходом солнца, занимался шведской гимнастикой, затем шел в лес рубить дрова, хлопотал по хозяйству. В течение дня, отдаваясь умственному труду, тоже не забывал ни гимнастики, ни фехтования. Раннею осенью, в сентябре, любил купаться в холодной воде в реке.
Убежденный вегетарианец, он никогда не ел мяса, не пил вина, не курил.
По наружному виду производил впечатление человека, значительно моложе своих лет. Высокого роста, стройный, прямой, краснощекий, жгучий брюнет, „с непокорными густыми локонами на красивой голове“, „огненный“ — он казался всегда полным сил, здоровья и энергии. Манеры его были изысканны.
По свидетельству одного из современников, он был на редкость интересным собеседником и владел удивительно образной речью. Редко можно было встретить человека, так удивительно хорошо владевшего русским языком. Скажет — припечатает. Как из пьес его нельзя выбросить ни словечка, так и в устной беседе он бывало скажет — рублем подарит, да и насмешит до упаду. Говорил он на высоких нотах, увлекаясь, с несколько иностранным акцентом. Голосом обладал приятным, и когда с кем-либо вел речь, особенно с детьми, как-то особенно ласково улыбался».
Все написанное об Александре Васильевича поддается вполне четкому делению: либо неприязнь, либо сочувствие к его личности. И в этом, конечно, сыграла очень существенную роль история гибели его возлюбленной Луизы Симон-Деманш. Большинство книг и статей, посвященных Сухово-Кобылину, как правило, броско озаглавлены: «Дело…», «Преступление…», «Драма в жизни…». И это в общем-то вполне понятно, ведь даже сугубо личные скандалы имеют обыкновение разрастаться до размеров общественных, если происходят в кругу людей известных. Что уж говорить об убийстве, расследовании, тюремном заключении, пусть и достаточно «условном», как сказали бы сегодня, но все же — заключении!
Чуть ли не полтора века спустя после той ноябрьской ночи, когда был обнаружен обезображенный труп молодой женщины, многие, услышав имя Сухово-Кобылина, вспоминают не то, что он оставил потомкам, не яркое, самобытное, хотя и очень небольшое по объему, его наследие, а именно тревожащую до сих пор загадку: убил или не убил?
А ведь Сухово-Кобылин и это предвидел, с горечью написав в одном из писем: «…Я относительно России пессимист — ее жалею, хулю, — но люблю. Мне она всегда была мачехой, но я был ей хорошим, трудящимся сыном. Здесь, в России, кроме вражды и замалчивания, ждать мне нечего. На самом деле, я России ничем не обязан, кроме клеветы, позорной тюрьмы, обирательства и арестов меня и моих сочинений, которые и теперь дохнут в цензуре… Из моей здешней, долгой и скорбной жизни я мог, конечно, понять, что на российских полях и пажитях растет крапива, чертополох, татарин, терновник, куриная слепота для мышления, литературная лебеда для „духовного кормления“. Лично обречен я с моими трудами литературному остракизму и забвению».