Но официальный цензор, генерал Нордштрем, остался при своем мнении: «Настоящая пьеса изображает, как по придирчивости полицейских и судебных властей из самого ничтожного обстоятельства, по ложному перетолкованию слов, возникают дела, доводящие до совершенной гибели целые семейства. Недальновидность и непонимание обязанностей своих в лицах высшего управления, подкупность чиновников, от которых зависит направление и даже решение дел, несовершенство законов наших (сравниваемых в пьесе с капканами), безответственность судей за их мнение и решение — все это представляет крайне грустную картину и должно произвести на зрителя самое безотрадное впечатление, которое еще усиливается возмутительным окончанием пьесы».
Как это ни странно, официальное заключение цензора, не отрицавшего злоупотребления и некомпетентность российского судопроизводства, но не желавшего видеть в этом систему, в каком-то смысле перекликается с написанной раньше «Дела» сценой И. С. Аксакова «Присутственный день Уголовной палаты» (при жизни автора это сочинение напечатано не было, а появилось впервые в одном из изданий Герцена и Огарева анонимно). В «Предуведомлении» читаем: «Многие, по прочтении этого отрывка, скажут, что я взял только смешную и пошлую, еще не самую трагическую сторону судебного быта, что я вовсе не коснулся и не разоблачил тех вопиющих злоупотреблений и страшных злодейств, которыми богата память каждого „послужившего на своем веку человека“. Но предлагаемый отрывок еще далеко не исчерпывает всей моей собственной задачи; вопиющие же злоупотребления и потрясающие душу злодейства носят на себе характер исключительности, особенности, который яркостью своей резко отделяется от общего быта, к тому же они не всегда избегают и наказания по закону».
25 июня 1863 года в дневнике Сухово-Кобылина появилась такая запись: «В 12 часов отправился к Нордштрему. Боже — что я услышал — он напросто и прямо запрещает пиесу. Его слова: мы на себя руку поднять не можем! Здесь все осмеяно. — Сквозь комплименты оказывается, что сам он генерал и обиделся. Думаю, его друзья генералы просили. — Из частностей заметил о неприличном упоминании медицинского осмотра. Я объяснил, что это законное действие существует во всех законодательствах — и что здесь нет осмотра, а только хитрая угроза со стороны Варравина. Ясно видно раздражение за пиесу. — Да кто же не поймет, что это Министерство, Министр, его товарищ — правитель дел и т. д. — Он заметил это с желчью. Дело мое потерянное. Я вышел разбитый. Пропало… Все выметено. Я расстроен. У меня все перевернулось, все планы. Хочу уехать отсюда. Продать почти все. Поселиться в Гайросе — и там пристроиться как будто можно».
Сухово-Кобылин в отчаянии — в том глубоком и безысходном, которое, в принципе, было ему не свойственно, несмотря на частые и очень резкие перепады настроения. Сила воли, уверенность в своей правоте, философская закалка почти всегда помогали Александру Васильевичу выстоять в тяжелых ситуациях. На этот раз все оказалось куда сложнее, ему и впрямь померещилось, что единственный выход — покинуть эту страну, где ничего его больше уже не ждет, кроме унижений и боли.
Но как странно порой шутит судьба!.. Сухово-Кобылин был так уж устроен, что, клеймя российские законы и установления, ненавидя так многое на своей несчастной родине, все равно не мог долго находиться вдалеке от нее. Он чувствовал себя везде чужим, он рвался домой — к дорогим могилам, к своим привычным занятиям, к своим любимым лесам, которым посвящены многие его дневниковые записи. «Самоощущение превосходно — этому помогают много Кобылинские леса, мною насаженные, которые начинают подниматься», — написал он в июле 1861 года, в непростое для себя время…
В сентябре 1863 года, когда ему исполнилось 46 лет, Сухово-Кобылин записал в дневник: «Я думал о своей жизни… в моей жизни ничего не окончилось — все зародыши — все чреватость будущего и еще никакого результата — ни в чем решения. Семейная жизнь — еще зародыш и будущее. Авторство — еще зародыш — работа и будущее. Состояние — еще зародыш, стройка, долги, платежи и будущее».
По иронии судьбы у человека, чей возраст считался в XIX веке весьма солидным, все еще, действительно, оказывалось впереди. Впрочем, Александр Васильевич своего возраста не ощущал; он был физически крепок, после того, как бросил курить и продолжал серьезно заниматься различными оздоровительными процедурами, состояние его заметно улучшилось. Он мечтал о семье, о браке, но, наверное, боялся этих своих мечтаний, потому что в глубине души твердо знал: «Щастья нет…»
По крайней мере, для него, недавнего баловня судьбы…
И, кто знает, может быть, ему было бы легче, если бы он был наделен глубокой верой?..