И в соответствии с этим «заходом» был выстроен лагерь противников Булычова. В них не было, собственно, ничего зловещего. Даже юродивый Пропотей был в спектакле совершенно не страшен, и Булычов спрашивал после его «сеанса»: «Вы что, испугать меня хотите?» — с некоторым даже недоумением. Действительно, таким не испугаешь. И Меланья у народной артистки республики Л. И. Майзель выглядела фигурой само по себе не страшной. Актриса подчеркивала ее обнаженную, суетливую, даже механическую какую-то деловитость. Делец в монашеском одеянии — и все. А если и есть все же что-то изуверское в повадке — так это внешнее, это от «специфики профессии». Павлин у М. Б. Азовского был человеком, конечно, недалеким, но не злым, даже добрым по-своему. Страшны они не в отдельности, страшна и зловеща их общая мелкота, всеобщее лилипутство, окружившее Булычова, лилипутство, от которого ему не убежать.
Роль Захара Бардина не сразу далась Диордиеву. Мне кажется, что тут уместно сказать об исключительной, редкой самокритичности Евгения Яковлевича.
Я был на просмотре «Врагов» и на премьере. Диордиевский Бардин мне совершенно не понравился. При бесспорной верности цели — разоблачение антинародной, предательской сущности бардинского либерализма — средства, которыми артист пытался идти к ней, казались мне негодными. Духовная мелкота этого нелепо суетящегося барина была столь очевидной, что становилось непонятным, для чего весь огород городить и вообще зачем Горький писал эту роль. Я поделился своим мнением с кое-кем из товарищей, чьему вкусу доверял. Мнения сошлись.
Назавтра после премьеры Евгений Яковлевич зашел ко мне. Мы проговорили весь вечер. Это был нелегкий разговор. За плечами была большая работа, официально принятая и одобренная, и, разумеется, Диордиеву очень не хотелось ее зачеркивать. Мне показалось, что ушел он не до конца мною убежденным. Но на следующий день Евгений Яковлевич позвонил мне, сказал, что будет многое переделывать и пригласил на следующий спектакль.
На этом спектакле прежний рисунок роли был перечеркнут крест накрест и создан совершенно новый.
Ручаюсь: редкий актер способен на такое — прислушаться к одинокому голосу критики в хоре похвал и так энергично творчески мобилизовать себя на перестройку сделанного.
Этот, второй, диордиевский Захар Бардин, величественный краснобай, так упивающийся своим краснобайством, что ему все равно перед кем витийствовать — хоть перед горничной, этот несомненный в ближайшем будущем столп российского кадетского либерализма, наверняка будущий депутат Государственной думы, хорошо знаком зрителям — «Враги» еще продолжают идти на сцене алма-атинского театра.
Самым высоким творческим взлетом Диордиева представляется мне его недавняя роль Фомы Опискина в «Селе Степанчикове». Это блистательное продолжение той же главной диордиевской темы. Это утверждение доброты методом «от противного».
Для Диордиева Фома — это роль-праздник. Он упивается ею, он в ней купается, нисколько не скрывая от зрителя, какую творческую радость доставляет ему встреча с образом такой глубины. Артист приглашает зрительный зал сопережить с ним радость этой встречи, и зрители охотно откликаются на приглашение — каждый выход Фомы сразу же круто поднимает эмоциональный тонус зрительного зала. Роль Фомы у Диордиева — это бесконечный фейерверк виртуозных приспособлений, остроумнейших деталей. Но ни на секунду блеск фейерверка не становится самоцелью, он призван выполнять основную задачу — освещать все оттенки образа, созданного гением Достоевского.
В Фоме Диордиев, как обычно, необычен, активно нетрадиционен. Казалось бы, Фома противопоказан артисту с такими внешними данными — как правило, изображался он маленьким, плюгавеньким, тщедушным — в контраст огромному и добродушному Ростаневу. Опискин Диордиева и внешне крупнее Ростанева. Он монументален.
Нет и отдаленного сходства с Тартюфом. Диордиевский Фома абсолютно искренен и бескорыстен. Он идеолог, он духовный вождь Степанчикова — малой капли «страны рабов, страны господ», идеолог дворян-крепостников, которые, на его взгляд, настолько глупы, что не могут сами осознать и сформулировать свои интересы. Фому даже несколько давит бремя своего духовного водительства. Конечно, ему очень нравится роль наставника и пророка, но бремя реально, оно приносит затруднения. Однако Фома — человек идеи и готов мириться ради ее торжества с личными неудобствами.
Характерно, что Фома говорит как бы двумя голосами. Величавый тон пророка вдруг внезапно сменяется раздраженным бытовым говорком. Он обращен к свите, к пастве, которая опять не поняла своего пастыря, и вот приходится наскоро стаскивать одеяние мессии и режиссировать этой тупой массовкой.