Матвей тоже берет газету – чтоб прочесть ее целиком, не хватит нескольких дней. Политика, местные новости, искусство, спорт. По вновь обретенной привычке он принимается было просматривать тексты шахматных партий, но прекращает – зачем? А вот и страница, где некрологи: можно сказать, прямо к случаю.
Всех, чьи истории он читает, объединяет одно – их жизни закончились в апреле нынешнего, тысяча девятьсот девяносто девятого года. Как и отца. Про каждого – где, от чего умер, кого из родных оставил, вехи карьеры и что-нибудь симпатичное, чем кто запомнится. Впрочем, не обязательно симпатичное.
Умер сенатор-республиканец, девяносто четыре года, имел большое влияние на Юридический комитет. Противник насилия и порнографии в средствах массовой информации, борец за смертную казнь. И против ограничений на продажу оружия. При Никсоне выдвинул в Верховный суд своего протеже, которого многие считали человеком серым, посредственным. “Хоть бы и так, – говорил сенатор. – Люди в большинстве своем серые. И люди, и судьи, они достойны иметь своего представителя”. Оставил дочь и двух сыновей.
Другой некролог: семидесятитрехлетняя Эстель Сапир. Отвоевала у банка деньги отца, уничтоженного в Майданеке. “Ты должна выжить, Эстель”, – повторял отец: последний раз они разговаривали через колючую проволоку, на юге Франции. Он назвал ей несколько банков, где держал сбережения. В сорок шестом англичане с французами безропотно отдали свою часть, а швейцарцы потребовали письменных доказательств того, что отец ее мертв. В концлагерях свидетельств о смерти не выдавали: чтоб вернуть деньги, оставленные отцом, Эстель истратила пятьдесят лет. Детей не было, только племянники.
Спокойно написано. Преуменьшение, недоговоренность – всюду, включая скорбь. Матвей продолжает читать, прихлебывая из стаканчика.
Умер владелец бейсбольной команды, потративший миллионы на благо общества. Умерла первая из множества жен Рокфеллера, вице-президента и губернатора, она родила ему пятерых детей и до старости танцевала чарльстон. Умер судья из Бронкса, назначивший убийце молодой женщины и двух девочек семьдесят пять лет тюрьмы – максимальный срок. Зал, написано, устроил судье овацию.
Шестью восемь, умножает Матвей, плюс два: старшему дали не восемь, а десять лет. Итого, пятьдесят. Отец обрек ленинградских мальчиков на пятьдесят лет тюрем и лагерей.
Матвей оглядывается: соседи – кто читает, кто спит. Удостоится ли подобного некролога хоть один из них?
Принесите-ка еще порцию. Да чего там, тащите бутылку – всю. Ни разу он столько не выпивал, как в последние три часа. – Надо что-нибудь съесть, говорит стюардесса, она обязана позаботиться, чтоб пассажир не напился вдрызг. Не хочет обедать – она принесет салат. “Цезарь” с курицей. Или греческий. – Ладно, давайте “Цезаря”.
Всё – последняя жизненная история. А потом попытаться уснуть.
Ветеран Первой мировой войны Герберт Янг скончался у себя дома в Гарлеме, не дожив неделю до ста тринадцати лет. В феврале стал рыцарем французского ордена Почетного легиона, на церемонии награждения отдал честь, поднял бокал шампанского.
В Первую мировую служил в саперном полку. Полк, составленный из американских негров, останется в памяти как свидетельство расовой сегрегации. За месяц до смерти сказал журналистам: “Я отправился в армию, потому что чувствовал себя одиноким. Все мальчики уехали на войну”.
В последние годы нуждался в слуховом аппарате, почти ослеп, но войну помнил живо: “Тот, кто скажет, что не было страшно, – лгун”. Ходил в штыковые атаки, был отравлен немецким газом. Из трехсот пятидесяти ребят в его полку уцелело двенадцать, большинство умерло от болезней, а не от ран. После войны еще девять месяцев оставался в Европе, хоронил убитых. По возвращении чинил старые автомобили, а в восемьдесят семь женился на Грейс, девушке двадцати с чем-то лет. Полный состав семьи нуждается в уточнении. Французский орден Янг передал прапраправнучке, ей одиннадцать. Когда его месяц назад спросили, что позволило ему прожить такую долгую жизнь, он ответил: “Я старался избегать неприятностей”.
“Не бойтесь, – вспоминает Матвей. – Ничего не бойтесь”. Что бы они написали отцу? Бутылка, которую ему таки принесли, скоро будет пуста, а Матвей не чувствует ни желания спать, ни особенного опьянения.