В потрясении тем большем дети стояли над ним, барахтавшимся, точно на самом краю разверзшейся пропасти, – стояли, с тоже отнявшимися языком, ногами и разумом. Не сразу они нашлись, очухались, прежде чем что-либо сказать бойцу и сделать по-человечески. Да и не были они совсем уверены в том, что он, раненый, будучи в шоке и в состоянии бесконтрольности своей, способен хоть видеть сквозь кровавую пелену, слышать и понимать их. Хуже, если он, почувствовав их присутствие, мог подумать, что это вернулись немцы, чтобы добить его, и потому и замычал, словно сильней еще.
Обретшие наконец дар речи братья умоляли:
– Дяденька, родной!.. Дяденька, пока лежи в канаве тихо; если можешь, полежи…
– Вон гады оглядываются – ведь заметят. Могут дострелить.
И хотели-то перво-наперво слетать за тетей Полей, чтобы с ней порассудить, как тут быть.
Когда словно в подтверждение самых худших их опасений там, в колонне уходившей, вскинулось какое-то движение; кто-то резво, бегом отделился от нее и, перемахнув канаву снеговую, метнулся прочь, к деревьям, закрывавшим школьный сад. За бегущим кинулся конвоир, другой. Бухнули два выстрела. Но обезумевший, видимо, пленный мигом очутился почему-то на ближайшем тополе, по его стволу лез все выше. Уже не спеша подошли туда его вооруженные преследователи, снизу нацелились в него… И вот тело нелепо, ломая тополевые сучья, соскользнуло вниз и упало. Поднялся белый султан снежной пыли. С беглецом было покончено.
Оглушенные здесь пальбой, деревья сбросили с ветвей голубое покрывало инея, оголились, почернели… И западал снежок, словно желая скрыть от ребят то, что не должны были они видеть и чего вообще-то не должно было быть у людей. Снежок таял на словно обугленных руках, шее и лице притихавшего раненого, – он, полулежа, сплевывал кровь.
И Антон спросил, еще не веря, обрадованно:
– Дяденька, ты как? Слышишь нас?
– Ну-ну, – как будто прохрипел тот со стоном легким. – Эх, переносицу, должно, расквасили они мне. Язви их в сердце!.. Прощай, любовь!..
– А ползти ты сможешь? Видишь?
– Ну, теперь смогу, пожалуй, сам… Поползу и встану…
– Не сейчас – ты полежи в канаве две минутки; пусть подальше немцы отойдут… Мы крикнем тебе.
Конвоиры будто услыхали этот сговор: поостановились, повернули сюда головы… Ну, собачий нюх!
Крикнули они с угрозой.
– Weg, рус! Schnell! Schwein, weg! – Стволом карабина отмахнули: прочь, скоты, мол.
Они. Ясно, не давали тотчас даже хоронить убитых. Не в правилах их лютой компании.
– Чуть погодя, переползай прямо большак и – в сад, – второпях договорили мальчики. – Там пустует школа… Мы – сейчас… – И уж, послушно пятясь, поскорей (чтобы, главное, не погубить красноармейца, да и себя самих) ретировались.
А вернувшись вскоре снова на большак и зайдя в пустующую школу, братья Кашины уже не обнаружили красноармейца, а видели его след: так, на полу разметанной школьной кухоньки (здесь недавно жила семья учительницы) валялись свежеокровавленные тряпки, крошки сухарей… По всей вероятности, раненый не стал задерживаться близ дороги долее, чем нужно: найдя в себе силы, он быстрехонько перевязался и ушел куда-то дальше.
Редчайше человеку повезло, что его спасла канава: к счастью, конвоиры не заметили, как он в ней барахтался, когда был без памяти. Они не раз так добивали раненых, если те шевелились.
После было и такое. Из второй партии перегоняемых военнопленных также повыскочил один беглец неразумный, запетлял за двор. Немцы, стреляя, кинулись за ним. И стоявший вблизи Гриша шестнадцатилетний, испугавшись вдруг, тоже побежал от них. Конвойные и его схватили, затолкали, хотели тоже застрелить. Как и того пленного, не успевшего зарыться в солому. Насилу бабы вырвали парня у них.
И еще твердили гитлеровцы о своем признании только приемлемых ими для себя правил ведения этой войны: дескать, не смей и не моги ты, противник, сражаться с нами и защищаться так, как ты можешь и умеешь, а лишь стоя на коленях перед нами и прося у нас пощады.
VIII
8 ноября легко-морозно блистали всюду волны свеженасыпанного снега, зеленился свод небесный. Антон, разогревшись, в проулке загребал лопатой и откидывал снеговые вороха, разлетавшиеся жемчужной пылью, – расчищал дорожку около большого двора. И вот сюда забрела одна серо-зеленая мумия с карабином – с посинелым лицом, замотанная вся, – слоняясь на часах, обходила непустые немецкие грузовики и повозки, понатыканные подле изб. С подозрительностью щерила глазки. Антона это раздражало. «Что, камрад, ты собой доволен?» – не терпелось ему поддеть того словом. Как разлился до земли, что от звучащей струны иззаоблачный гул одиноко летящего самолета. Только странно, что этот звук был каким-то отличительно красивым, переливчатым; он ничуть не пугал, не нес в себе признак возможной быть опасности для людей, напротив. Может быть, потому, что шел извысока?