Но самое страшное и ужасное для Наташи (она да Валерий тогда не бредили, будучи здоровы, в более или менее нормальном психологическом состоянии, когда они трезво все могли понять и взвесить) в тот период повального перебаливания тифом, разумеется, было то, что мать находилась уже при смерти, самочувствие ее все ухудшалось и она уже не готовилась выздоравливать. Тогда один пришедший с уколами чачкинский доктор, подольше сидя у ее изголовья (а в ногах у нее толоклась-бредила Вера – кроватей и места для всех болящих не хватало), вслух еще раздумывал, обеспокоенный (он уже не делал из этого никакой врачебной тайны) о том, как ее спасти, если нечем, нет у него таких медицинских средств.
– «Тут или – или», – вслух рассуждал он далее – как бы и для все понимающей Наташи, и всех: или будет спасение, если он сделает укол с двойной дозой лекарства, или сердце, ослабевшее совсем, не выдержит – сдаст. И мать слабым, словно идущим из могилы, голосом заявляла просто: мол, делайте со мной, что хотите, а она и так не выдержит больше, умрет. Нет больше у нее моченьки.
И в этот-то кризисный момент Наташа, боявшаяся того, что мать действительно не вытянет, болезнь не переборет, скончается у нее на руках, встала перед нею на колени и молила со слезами навзрыд (ой как молила!):
– Матушка моя, ты только не умирай, нет, нет; ты только командуй мне, как и что делать, я все-все переделаю и сделаю так, и справлюсь; ты только не умирай, не бросай нас, прошу тебя, держись изо всей мочи…
Очень испугалась Наташа самого неблагоприятного исхода, взаправду поверила в подступившую к ней реальность – что ребятишки останутся одни, без матери – останутся на нее, сестру, одну.
Семилетняя Вера тогда вся-то, как юла, извертелась, испыхалась на кровати, в ногах у матери (мест для всех лежачих не хватало), – все чего-то рыла, рыла неустанно; она сильно дрыгала своими конечностями, толкала Анну, не разбирая, по ногам, бокам и ребрам. Надавала очень больно: в голове у Анны сотрясалось все. Анна просила ее, моля и досадуя:
– «Не елозь, закрой глаза! Без тебя мне тошно так!»
А она в ответ лепетала, дите неразумное:
– «Мам, я их тискаю, чтобы они закрылись, спали – все равно не помогает…»
Как чего отклеит – ой! Болтанулась-кувырнулась на пол, чуть не своротила Анну заодно с собой; кинулась к двери-крючок на нее бросила и, возрадовавшись, шмякнулась опять в кровать:
– «Все, теперь уже не войдет она сегодня к нам!»
На чей-то вопрос ответила:
– «Кто? Да эта докторша, кто уколы делает.»
И ведь она уже совсем лежала при смерти. Глаза закатила. Не ворочалась почти. Дышала трудно, жарко.
«Господи, хоть бы умерла – отмучилась бы враз!» – вслух и всерьез молилась Анна над ней. Стала-то глумной, и намного стало бы легче…
А Верочка, сокалик ясный, вдруг села на кровати да как запоет во весь голосок:
– «Расцветали яблони и груши…»
Всплеснула Анна чугунными руками:
– «Иисус Христос! Никак ты, девонька моя, воскресла с того света?!»
Больше она об этом не молила бога ни в полслуха, ни тайком…
И вот тут-то еще загрохали истуканы в закрытую избную дверь. Повелительно. Наташа, подойдя к ней, спросила:
– Кто?
Требовательно прозвучало:
– Открой!
И она откинула крючок. Дверь распахнулась.
– Wo Dieb? Бандит! – Бесцеремонно вломился в избу в сопровождении Лидки, заразы – распаленный долговязый гитлеровец, остранил Наташу с пути, шагнул вперед.
– Где он?
– Кто он? – опешила Наташа.
– Сама знаешь – вор, – застрекотала Лидка, – воровал сейчас немецкий хлеб… Сюда обежал…
– Что вы! Не может быть! У нас все больные лежат… Ошиблись вы… Уходите!…
– Но я ведь своими же глазами видела, вот крест тебе, Наташа, – забожилась стерва.
– В коридор ваш кто-то шмыгнул. Больше некуда…
– Что ты несешь напраслину, Лида, господь с тобой! Одумайся!
– Какая же напраслина, коли видела отчетливо…
– Ты видела – тогда показывай! – приказал той гитлеровец.
– Ну, кто?
Кошкой пошла Лидка в перед кухни – нацелилась к кровати, на которой только что заснул уже тоже заболевавший тифом Валерий, и указала на него:
– Да вот он.
Спящему Валерию грезились уже сладкие яблоки и конфеты, когда подскочивший длинный фашист одной рукой дернул его за грудь (рубашка затрещала) и стащил его, ничего не понимавшего еще, на пол, в одном белье, а другой уже хватился за пистолет – отстегивал кобуру. Наташа, плача, закричала на всю улицу, чтобы помогли, и, растолкнув створки окна, стала биться с немцем – не давала тому в лапы брата, невинного ни в чем, оговоренного вертихвосткой. И тут все взбудораженные тифозники, лежащие в двух комнатах и не могшие самостоятельно передвигаться, тотчас услыхав и увидав, что делалось на кухне, все разом поползли туда на четвереньках и тоже закричали:
– Тиф! Мальчик больной! Не трожь его! Да что же ты, фашист, далаешь?
И старались тоже сцепиться с немцем и сдержать его.