Вероятно, лишь поэтому Наташа и стала вскоре почтальоном: стала почту разносить по деревням, входившим, как и раньше, в один сельсовет, – для того, чтобы хотя бы упредить ее мать, если что…

Наташа сама так придумала – и ей стало спокойнее как-то жить.

Из-за молодости своей и, стало быть, еще нерастраченного здоровья и неугнетенного (она полагала) психического состояния Наташа все-таки признавала себя менее, чем в особенности мать, уязвимой перед неминуемо ожидаемым или всеми несчастьем – и по дочерней обязанности перед ней и как самая старшая в семье она уже брала самостоятельно на себя какие-то инициативы в семейных делах.

Однако она сама, подобно матери, своим браться и сестрам, подобно и тете Поле и тете Дуни, еще не разуверилась – еще надеялась на то, что то несчастье, может статься, не коснется – не зацепит отца, слава богу, все обойдется; так в моменты бомбежек и артиллерийских обстрелов все они верили, что бомба или снаряд не попадут в их избу, или в их землянку, как и сейчас не верили (хоть и знали), что Маша может скончаться скоро, скончаться у них на глазах. Свойство человеческих чувств и привязанностей в том и состоит, что благодаря им человек до самого конца верен в своем отношении только предполагаемо вечно живому, что есть перед ним и связывает его с ним. Чувства и привязанности эти в нем могут только притупиться под действием каких-нибудь причин.

В Наташе ничего не притупилось, она также остро чувствовала боль утрат; но глаза ее – было, может, стыдно, но извинительно – в это время были распахнуты на жизнь во всю силу ее молодости.

Само собою разумеется, в первые дни освобождения у всех при встречах с дорогими освободителями было много общих утешительных разговоров, разговоров обо всем, и главное, о том, что все пережили, вынесли, словно после предвиденного долгой разлуки близких знакомых, встретившихся вновь; а чем дальше отходили дни пережитого, тем больше оно приглушалось в сердцах, наступали полностью иные будни, и становилась настоятельная необходимость жить уже ими, этими новыми буднями.

– Солдатушки, браво, ребятушки, – дозавтракав в затишке, на крыльце, запел боец-пулеметчик, как уже узнал Антон, с вполне соответствовавшей фамилией Чудаков: с продолговатым смуглым лицом, с сонными всегда глазами; а когда его товарищи засмеялись, он громко сказал: – Что? Суворовская песня, братцы… – И, попутно подмигнув Антону, оказавшемуся здесь, пошагал куда по хрустевшей ледком мартовской дороге.

Все провожали его комлеобразную фигуру влюбленными глазами.

Эта какая-то теплая и мягкая, как июльские покровы леса, атмосфера бойцовской влюбленности друг в друга, царящей в армейском подразделении, которое, по выражению кого-то, заякорилось здесь несколько, верно, суток, передалось отчасти и Антону. С завистью он тоже успел полюбить (не для себя, а просто так) не только солдата Чудакова, представлявшегося ему по-детски славным и душевным взрослым, о ком у него уже вполне сложилось такое хорошее мнение, но и несколько толстоватого бойца со странными светлыми глазами, кого все уважительно величали почему-то мичманом (хотя он был вроде бы без всяких флотских навыков), но к чему тот – удивительное дело – привык, что охотно даже отзывался, как на имя. О третьем же солдате, например. Антон поначалу, едва кого увидал и услыхал, вовсе подумал было с некоей неприязнью, что он, должно быть, эгоистичен, груб, хвалится своей грамотностью – семилетним образованием; а когда тот, раздобрившись, взъерошил на голове Антону волосы и еще сказал при этом что-то ему, сказал добрейшим, ласковым голосом, – он очень удивившись, сразу почувствовал в нем отеческую доброту. И тотчас уж ему стало неудобно и стыдно за свои прежние плохие мысли о нем. «Хотя б они только не были им узнаны!» – лишь подумал Антон с ужасным волнением.

Да, безусловно: прежде, чем составить какое-то мнение о ком-нибудь, надо узнать его лучше, ближе. Тогда будет толк. Да это и так и во всем. Однако более других выделился Антоном бело-желтый боец Колодин со стоящими, нерасчесанными белыми волосами, несколько медлительный, с наружным спокойствием, вроде слабый характером (и волей) и несколько неопрятный в одежде, да с приятным с сипотцой голосом, покладистый и вежливый, без смелости и без скольких-нибудь, думалось, дурных суждений о ком-либо или о чем-либо.

Сначала Антон не думал о Колодине ничего особенного. Ничего особенного он не думал и теперь, по прошествии нескольких дней с момента, как увидел его. Но теперь Колодин все больше обликом своим напоминал Антону отца Димы – Урнова, хотя тот был собранный весь, как ртуть. Дима-то как раз был в папу – такой же гибкий, цепкий, тренированный.

Должно быть, Урнов – старший тоже воевать пошел. «Тогда, что же, – у Антона сердце сжалось? Ой-ой-ой! Мы-то все же с матерью… »

Антону не хватало, видимо, бесшабашной удали, отзывчивости Димы – не случайно вовсе, вспоминая именно то, что когда-то жил удалец Дима, он слышал до сих пор Димин заразительно здоровый смех. Здоровый от ощущения своей ловкости, бесстрашия, наверное.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги