И ей показалось, что перед нею – тот отставший красноармеец из сорок первого года и что она опять не может ничем помочь ему, как бы ни хотела.
Что же вообще такое человек? Объективно ли он оценивает себя? Знает ли он меру и уем своих сил? Да, бывают такие пределы человеческих возможностей, когда требуется гораздо большее мужество, чтобы жить, чем то, чтобы умереть по-тихому.
Но Анна жива, вероятно, потому, что знала знойную вечность ветра, пересыпавшего нагретые комочки распаханной земли, от которой было и спину не разогнуть, и ослепительный солнечный блеск на осколках стекла или воды на ней. Солнце и сейчас озаряло дали, брызгало сквозь грязные незавешенные окна Николаевской избы. Толстый ствол и разветвившиеся сучья тополя (качались на ветру) были перед окном черны, а молодые тонкие побеги сливочно блестели, и за тополем все было в движении в весенней дымке.
Разговаривая с Анной, Николай снова грыз на руках ногти, как и в дни своей юности, поглощая чтиво: значит, привычка-то не вытравилась в нем!
Скрипнул он зубами (еще не все успели выпасть), мотнул головой доходчиво:
– Ой!
Потом:
– Льва Толстого мне найдите, достаньте где-нибудь – хочу по-старинке почитать… вспомнить молодость… – Спохватился и погас: – Нет, не нужно уже, пожалуй, а? Мне ничего уже не надо. Никаких умственный упражнений, хотя голова еще светла. Видно, все: я уже отстрелялся, батенька ты мой. Вот как оно бывает, а? Все у меня убрано и скошено. Так что лечить, видно, уже нечего.
И даже про детей своих он ничего никому не наказывал – не обмолвился ни словом, ни полсловом, не примирился с ними: он сам по себе, они сами по себе; вот исправно прихаживала вокруг него верная Большая Марья, и довольно и ему, и с него.
– Колинька, братушка! – воззвала к нему Анна. – Неужели ты не приголубишь напоследки сына, дочерей своих? Непримиренным будешь? Ведь они ж живые. Со своим тут, около тебя, правом… Душа так щемит…
Она неспроста взывала к его совести: знала, что уже не встанет он. Недавно ей приснилось: Маша подавала ему руку…
В устоявшей избе, с пронизанными насквозь стенами осколками бомб (с «кукурузника» осколочными угодило – двоих сверстников Антона убило – они играли тогда в карты за столом), Макаровы дети, с которыми Анна была ласкова (она перецеловала всех), были какие-то неприкаянные, пришибленные и нахохлившиеся при вернувшемся к ним отце: они не простили ему, выходит, до сих пор того, что он привел без их спросу вторую жену себе – Большую Марью. Где он отыскал ее?
Очень угрюмствовал Гриша, нелюдимый, колючий, весь в папочку нравом и своей сердитостью, такой неласковый к нему и к мачехе; смотрел в одну точку калеными, сузившимися от решимости сердиться, глазами, ноздри раздувались, ерошились ежиком непричесанные волосы. Порох малец был – и только. Дескать, это он, один отец, мать сгубил, загнал. О-о! – наобвинять сколько можно, стоит только захотеть.
А она, Елизавета, отчего угасла безвременно. Тогда, в смутные, тридцатые годы, хотели самого Николая раскулачить: корову взяли, еще чего-то взяли у него. Жена Елизавета поехала в область – в Тверь – хлопотать насчет его; документы она подняла, стала доказывать всем: он – красный офицер – не трогайте его. Его перестали трогать. А она после этого гриппом переболела. Два года потом поболела – и все.
Но Николай по-прежнему ершился бескомпромиссно, неподатливый.
– Знаешь, что! – поднялся он, прежний рыцарь слова. – Давай мы-то не будем скандалить больше. За что нам с тобой, Аннушка, скандалить? Вернее, зачем, а? Списать они меня хотят? Что я поустарел для них? Хлам ненужный? С дороги прочь? Ставят мне в пику то, что я и не делал, косятся на меня, на мою эту жену. А я уж слышу нутром своим, как смерть ко мне пробирается. Шажок за шажком.
И Аннушка поджала губы перед ним, как тогда, в девчонках: знала его непреклонность. От него она пошла в свой отцовский дом – ее туда потянуло.
Вот отцовский дом еще был цел, цел и дубок, высаженный дедом, а мужниной избы нет. И вот это давнишнее, одно и то же приходившее к ней видение ударило Анну наяву. Да, все есть именно так. Говорящий монотонно Николай, беспомощный, лежащий в переду (где не было уже икон, но сходство с видением полное), как лежал до этого и дед, унижаемый им до последней минуты. И дедушкин дубок есть, рдеет весь приветливым светом для людей. Вот он, зеленый свет надежд, льющийся опять навстречу ей; он также и наяву далек, как в тех видениях. Но только она уже не побежит вприпрыжку вперед, сверкая белым платьицем меж весенних незамутненных разливов зелени.
И там Анна, там, в просвете веселого дубка – увидала на зелено-голубой возвышенности белевший крест покойницы Маши.
«Все распалось в звеньях нашей семьи, и все мы рядом», – странно подумалось ей.