– Ну, уж ты, Антон, мог бы взять еду самостоятельно, а не ждать, когда ее на подносе поднесут тебе; сам отлично знаешь где она. Подходи – бери! – и глядел на него со строгостью, молодой, крепко сбитый. Будто он еще сердился на него из-за того, что он помешал рассказать за обедом что-то интересное друзьям?
На выручку Антону поспела погрустневшая и поскучневшая Настя, повар: она молча подала ему миску с борщом. Этим самым она словно смягчила обстановку – настолько, что сержант возобновил свой прерванный рассказ:
– Однажды тот дежурный офицер, любитель проверок, захотел поймать меня на какой-нибудь оплошности. А был он дока по этой части, всем, кто на посту стоял, насолил. Ну, я и подготовился толком к его провокации, так что думаю, навсегда отбил у него охоту провоцировать… Загнал патроны в ствол и положил его до рассвета…
Затем, подобрев, подошел к Антону:
– Ты извини… Управляешься теперь с конягами?
– Да пока не совсем, – сказал Антон. – Вы же видели, как Манюшкин вильнул от меня прочь.
– Ой, разговорчики, брат… Негоже… – Неодобрительно шеф-повар головою покачал.
– Но поймите: он же точно обещал освободить меня от этого кучерства, как только прибудем на место. Да и там, в отделе майора, – тоже дожидаются меня. А мне приходится слоняться возле лошадей. Ничего не ясно.
– Так ты требуй, коли он, Манюшкин, обещал тебе. Настаивай перед ним решительней. Кто смел, тот и съел.
– Если б не безделье какое-то…
– А ты побольше читай покамест.
Антон не сказал ему всего. Главное, он все-таки неуютно, отчужденно чувствовал себя среди ездовых: не мог никак сблизиться, сдружиться с ними. Это еще его мучило, томило.
Да, и тем более, что согласия, не то, что союза душ, не было меж Максимовым и Кузиным; они чаще спорили, хоть и беззлобно, ненастырно – слишком отличались жизненный уклон и закваска каждого, а также их лета. Пожилой Максимов как бы весь был на виду – совестливо-честен, прям, ершист и непокорен; молодой же Кузин славился своей некоторой пройдошливостью, удачливостью, ловкостью. И поэтому-то незаметный примитивный спор по пустякам (точно бесконечное брюзжание двоих) у них иногда переходил в весьма существенный – о том, как надо жить. Каждый понимал это по-своему.
Еще падал ленивый утренний дождь, когда Антон после сна вылез из палатки. Капли дождя, срываясь, с шумом скатывались по листьям яблонь; висели на стебельках травы, на бельевой веревке, натянутой между деревьев.
Сочно жикала коса Максимова по мокрой напруженной траве. Антон поспешил к нему, в вдвоем они долго работали молча, заготавливая корм для лошадей.
Зато ватага местных польских ребятишек сама нахлынула к нему в лощину. Они отлично понимали друг друга, и польские мальчишки даже помогли Антону накормить и напоить лошадей. А затем по их настойчивой просьбе он показал им, как нужно стрелять из винтовки, – к их общему удовольствию всадил две пули в расщепленную грозой вершину толстой ивы, стреляя прочь от деревни, в сторону пустынного поля.
Потом он, как бы выказывая им и другие свои способности, нарисовал на четвертушке бумаги какую-то девичью головку с локонами. И один из ребятишек, как и подобает в его возрасте, в присутствии своих однолеток, с презрением скомкал рисунок, лишь сказав: «Фи!» И бросил его.
Новые знакомые Антона, в особенности нравившийся ему чистоглазый Пташек, как нельзя лучше разнообразили дни своим постоянным присутствием рядом с ним, дружбой, участливостью и просто ребячьей болтовней. Они угощали его яблоками, сбивая с яблонь оставшиеся после сбора урожая, и еще чем-нибудь; водили к себе домой и по-детски непосредственно хвастались все, что у них было (велосипед или детская комната или книжки).
А он пригласил их всех посмотреть кинофильм «Два бойца», который привезли для кинопередвижки. Собралось полдеревни народу загодя.
Когда достаточно стемнело, фильм проецировался прямо на побеленную стену мазанки, в которой помещалась армейская кухня. И этот фильм, очень человечный и поэтично трогательный – о войне, о любви двоих друзей, и блокадном Ленинграде, сразу взволновал всех собравшихся зрителей высотою чувств, близких и понятных каждому, пусть и выраженных на чужом языке. Антон видел: польские крестьяне и крестьянки ясно улыбались тому, как мило оба бойца ухаживали за девушкой, и печалились тогда, когда с редкой душевностью и грустью один из них пел о темной ночи, и тепло смеялись, если те попадали в смешное положение, и снова напряженно затихали, следя за событиями на экране. Его польские соседи даже прицокнули языком от удивления, что фронт вплотную приблизился к городу (бойцы ехали на фронт трамваем). Все было поразительно. Фильм словно открывал душу всем.
Антон решил немедля же поговорить со старшим лейтенантом и хотя бы выяснить у него, когда же, наконец, он отпустит его; тем более это было необходимо сделать, как он считал для того, чтобы он по рассеянности попросту не забыл о нем и помнил, что он находится в неопределенном положении…
Но Манюшкин буквально в упор не видел и не замечал Антона.