Да это происходил такой невыносимый храп с присвистом и взрывами, какого Антон еще никогда не слыхивал. Точно даже дрожали, казалось, подзвинькивали оконные стекла; а там, за окнами, за Москвой-рекой, у Кремля, на Васильевском спуске, ворочались дорожные камни. Оттого Антон уже не мог уснуть до самого утра, провертелся в постели; утром он с больной головой, измученный, поехал по учреждениям.
Ему мигом предоставили другой номер.
В прошлый раз здесь, в Стрельне, его соседом оказался бывший водолаз по профессии, значительно моложе его; тот регулярно по утрам занимался (к немалому стыду Антона) пробежкой, тренируя тело, но все же жаловался на свое телесное нездоровье, из-за чего лечащий санаторный врач даже не прописала ему никаких лечебных процедур, как бы страхуясь. Трофим нередко с интересом наблюдал как Антон работал пастельными мелками-грифелями, нанося краски на этюды.
Они обменялись номерами личных телефонов и потом перезванивались. Антон приглашал Трофима несколько раз на свои художественные выставки, и они встречались.
И Трофим сообщил Антону, что занялся всерьез рисованием, стал посещать занятия в изокружке.
Были теперь приглашены на выставку и Незнамовы.
X
Антон кроме этюдописания в Стрельне занимался и прозой (так уж повелось у него), взяв с собой сюда исписанные отрывки, чтобы и тут почистить их, поправить, дополнить текст нужным образом, связать его; он рассчитывал так, может, преуспеть хоть еще немного, продвинуться в своих исканиях истины. Все, чем он был увлечен, для него представлялось единым целым и ничем не разнилось одно от другого; тут требовалось не только желание и страсть к продолжению творчества, но и несомненное усердие, большой труд.
Он с интересом взял в руку одну страничку с пометкой 31Х1955 г.: «Ого! Почти 60 лет назад, мне было 26 лет! Ну, какая дурь одолевала меня тогда?» И углубился в чтение, удивляясь написанному.
Мне теперь противны эти записи, эти дневники — свои толкования — жалобы (кому?); но проклятая воля — все перебороть — делает из меня мудреца — философа, поэта и художника — любящего и ненавидящего людей. Я, пожалуй, проживу до 98 лет — за этот срок можно почти будет научиться выражать самого себя естественней. И поумнеть! Ныне ведь что ни человек, то статист общества; редкий житель остается самим собой — индивидуалистом. Я хочу всегда любовно смотреть в глаза людей. Кто-нибудь и в мои глаза так посмотрит. И тогда я буду счастлив, как младенец, не знающий никаких людских пороков.
«Что ж, почти недурственное изложение (на троечку) — это самовыражение, — подумал Антон. — Пятьдесят пятый, значит, год. Был сам в растрепанных чувствах. И тогда у меня еще не было друзей — Махалова, Ивашева, Птушкина и других. Но сейчас, признаюсь, я и не смогу столь складно выразиться. Как и в своей живописи ранней видишь порой превосходство и уместность прежнего мазка краски над теперешним мазком и завидуешь тому себе — прежнему в умелости и еще огорчаешься за нынешние неудачи, свою неумелость… И есть хотение все исправить лучше…
Да, сложно так вырывать из чьей-то жизни ее куски и, вырывая их, делать описание ее истинно художественным, втискивать в какие-то надлежащие рамки; в самой-то жизни все намного сложнее, хоть и кажется на вид проще».
Среди исписанных листков были и три тоже давних пожелтелых листка с записью рассказа брюнетки Ирмы, независимо-характерным секретарем-машинисткой кулинарной школы, в которой тогда руководил комсомолками-кулинарами и Кашин, как назначенец райкома комсомола. После службы на флоте. Он пробыл здесь около двух лет.
Ирма, как ему запомнилась, бывала иногда поэтично-резка и недружелюбна-неприемлима в меру и очень добра при проявлении взаимной симпатии к ней. Она, блокадница (попав в нее семнадцатилетней), жила с матерью на улице Марата — близ Коломенской улицы (где проживали и Кашины). Мать ее умерла от голода в марте следующего года, а в апреле она, очень обессиленная, была эвакуирована вместе с другими блокадниками на Большую землю. Их транспортировали, известно, через Ладожское озеро. В кузове полуторки. Полуторка ползла уже по колеса в льдистой жиже — с раскрытыми дверцами кабины. На случай, если грузовик станет тонуть и тогда шофер может успеть выпрыгнуть из кабины. И так спастись.
Затем они доехали до Ярославля. Ирме запомнилась станция Щербаково.
Вскоре она 28 суток добиралась до Краснодара — к тете; как раз тогда, когда сюда приблизились немецкие войска. Вследствие этого она снова эвакуировалась, поехала в тыл; в дороге же попала вольнонаемной в воинскую действующую часть — в прачечный отряд. Ей было девятнадцать лет.
В марте 1943 года советские войска освободили Северный Кавказ. Было затишье, и боевая часть, в которой служили прачки, сидела в плавнях под Керчью шесть месяцев — до начала нового наступления наших войск.
Затем они по 35–50 км передвигались вперед, и каждая прачка между тем успевала в день выстирать по 300–350 пар солдатского белья. Потому их прачечный отряд обычно располагался близ какой-нибудь воды.