— Но я доскажу… У Милиной родни такая украинская традиция: во время свадебного застолья обходить стол с подносом и разворачивать на показ все подарки — демонстрировать их. А я невзначай, не зная того, сбила ей замысел, только она, родня, приготовилась негласно выступить: я большущий красивый торт вынесла, поставила на праздничный стол, перед невесткой и сыном, и сказала им прилюдно, что желаю им двоим большого счастья. — Она вытерла платочком глаза, качнула головой. — И за это самое Милины родичи возненавидели меня. Словно я преступница, смутьянка. А мне не до этого было. Все я делала, как заведенная. И это-то меня поддерживало. Хотя старшенький мой, Леня, и говорил мне из-за стола: «Мама, ты садись — посиди-ка с нами тоже; хватит тебе распорядителем да прислугой быть»! Но как ни прислужить сынку родному… Да еще в такой-то день… Все естественно для матери…
И потому, наверное, все, кроме накладки с тортом, было славно, хорошо. И стол, за который я переживала сильней всего, получился — удался на славу: всех он поразил, как я видела по глазам собравшихся. И поэтому все были довольны, веселы. Однако в самый-то разгар пиршества мой слух (я услыхала невзначай) неприятно резанула одна фраза, вскользь брошенная невестой; она, Мила, налила себе стаканчик вина, приблизилась с ним к своей матери Галине Витальевне и как-то ненатурально сказала: «Ну, давай, мамочка, выпьем за то, что мы обстряпали это дельце». Она выразилась именно так вульгарно. И та тоже заговорщически ответила ей: «Я давно этого желала, доченька — ждала, когда ты поумнеешь. И вот наконец-то тебе карты в руки…» Мне такое сильно не понравилось. О подслушанном я забывала и с досадой вспоминала между дел. В душе у меня остался какой-то неприятный осадок, точно я нарочно подслушала что-то секретное.
Пришла пора — всех спать уложила, приготовилась помыть грязную посуду. И только взялась за нее — ползет снова пить вся их протрезвляющаяся братия. С предводителем — Галиной Витальевной. Эта братия, забалтываясь, принялась укорять меня за невоспитанность, за корысть; видите ли, я посамовольничала, чествуя молодых: совсем пренебрегла святой традицией. И Галина, сущий командор, уже не лебезила передо мной, даже не называла и по имени-отчеству; а тот же Петр Петрович активнее других еще приструнивал меня: «Какая ж ты, тетушка, право, колючая! Не ожидал… Мы-то хотели, чтобы у ребят все было слажено честь-по-чести». И глазом при этом не моргнул. — «Я всегда взаимновежливая, — ответила я ему. — Не утруждаю себя злом. Я ссорюсь крупно раз в жизни». Выдержала я их наскоки необоснованные. Но после, когда они отлипли от меня, сильнейшая досада взяла меня — я впервые заплакала горючими слезами. Расхлипалась, как девчонка малая, — никак не уймусь. Где-то, где-то успокоилась.
Когда же все, наевшись и напившись, разбрелись по углам, у меня еще состоялся короткий разговор с Саней; он вдруг, как сидел, упал головой на руки, лежащие на столе, и громко, безутешно зарыдал. Он так несчастно, убито плакал, как не плакал никогда еще, ни при каких обстоятельствах. И все твердил бессвязно: «Прости меня, мама, ну, прости… Я такой несчастный… обманутый». И это совсем повергло меня в смятение.
А на следующий день, когда я стряпала завтрак для пробуждающихся гостей, Саня, чужой и ровно побитый, зашел на кухню. Он ходил еще картинно, ровно любуясь все время собой. Он этак отчужденно молвил мне: «Мама, ночью я, пьяный, кажись, наговорил тебе чего-то лишнего: так ты забудь просто. Я протрезвел уже». Я с укоризной поглядела не него: «Вот именно, сынок, ты мне ничего такого и не наговорил, — больно скрытничать стал; если б ты откровенен был со мною, как, бывало, прежде не таился, то много б лучше было для тебя и для меня. Ну, что ж, сынок, ты тут весь — только руки развести…» Он молчал, потупясь. «Все же, дети, знаете прекрасно о моих материнских чувствах к вам — и так гоните их беспричинно». Он еще холоднее нахмурился. И вконец отвернулся от меня. Да какие золотые сыновья были раньше, до женитьбы, мы всегда сообща обсуждали все на семейном совете нашем, а теперь они начисто в себя ушли, как в раковину спрятались. И захлопнули створки. Оттуда их никак уже не выудить. Ничем.
Сейчас я отлично понимаю, отчего люди дерутся, спиваются. Представляю себе… Поэтому и не случайно Милочка призналась мне, что Саня может спиться в Крыму. Парень совестливый. У него же сердце золотое, чувствительное. И она, видимо, заранее пугалась того, что едва он узнает всю правду о ней до конца, — он станет заливать свое горе. Причем, она будто хвасталась передо мной собою: вот попробуйте-ка раскусить меня! И так выдавала себя с головой. Иначе — с чего предполагать худое? С его стороны ни повода и ни намека никакого не было.
XXXI
Уже затемнело в купе. Однако, слушая рассказ Нины Федоровны, торопившейся довысказать свою горькую историю, никто свет не зажигал с всеобщего молчаливого согласия. Она говорила: