— А у Вас разве не взяли заказ? — естественно удивилась та. — Я думала, что она взяла. — Тут же вытащила из кармана фартук блокнотик и карандаш: — Пожалуйста!
В это время еврей средних лет в приличном костюме подошел к тоненькой официантке с пышной шевелюрой взбитых светлых волос и, поздоровавшись, спросил у нее, где сесть. Она заметно покраснела и глазами показала на стол. Зайдя же за колонну, скрытая от его глаз, явно в оцепенении, стала что-то объяснять темноволосой официантке. А посетитель сидел и явно нервничал. Потом обескураженная чем-то блондинка принесла ему рюмку коньяка и бутылку минеральной воды. Он задержал ее, что-то говорил и говорил ей; она неохотно слушала его, что-то, очевидно, врала ему вынужденно. Он не притрагивался к питью и после того как она ушла. Потом темноволосая официантка подошла к нему и, раскрасневшись, разговаривала с ним. А он несчастливо поглядывал вслед снующей светловолосой официантке…
Утром Кашин, съев в буфете, бывшем на 9-м этаже, яичницу и выпив стакан виноградного сока, поехал в редакцию журнала «Художник» к Вась-Вась.
Проехал за 10 коп. в маршрутке до Киевского метро, а в метро до Курского вокзала, а оттуда прошел пешком по Лялиному переулку, где легковушка «Волга» долго не могла стронуться с места — одолеть небольшой подъем. Была мокрая грязь, хотя накануне было и морозно: до 10 градусов холода; словно ленинградская погода перешла сюда, в Москву. Между тем людские толпы, толпы бежали, толклись, толкались, хлюпали по мокроте.
Вдвоем Кашин и Вась-Вась объезжали нужные типографии, в комитетах пересматривали бумажные фонды.
По возвращению в здание художников их застал телефонный звонок. Вась-Вась передал трубку Кашину:
— Курис.
— Антон Васильевич, — услыхал Кашин менторский голос редактора, — я сейчас звонил Берштейну. Позвоните ему насчет его рукописи. Сейчас он у себя — позвоните же. Опять эта злополучная с ней история! Ну, доктор он каких-то наук, ну, плодовитый автор — но нельзя же так лезть — напролом!
— Что еще один начальник у нас? — сказал Вась-Вась.
— Ну, есть такие индивидуумы по образованию своему. — И Кашин позвонил Берштейну.
— Мне сказали, — начал тот, — что Вы — специалист по приему рукописей в производство и что эта моя якобы не пойдет — не будет принята из-за того, что отпечатано на портативной машинке. Но ведь у меня брали от этой машинистки статьи и для «Советской энциклопедии» и для «Памятников мирового искусства», выпускаемых в типографии Академии Наук.
— Лев Тигранович, у нас понимание требований качества, — сказал Кашин, — не должно быть разным: наборщики не должны портить зрение из-за мелкости шрифта текста, с которого сделают набор. Для этого существуют стандарты. А у Вас рукопись очень объемная. Скажите, Вы говорили с кем-нибудь о том, куда ее определять в набор?
Последовали, как всегда, отнекивания, ссылки на то, что эта рукопись уже год в издательстве лежит. Он-де все торопил Куриса, а Курис почему-то медлил. Может быть, в Ригу, в Таллинн устроить? Они же, прибалты, хорошо печатают.
— Да, для нас там печатают, но иной раз не очень хорошо, — сказал Кашин. — Но Вашу рукопись с мелким шрифтом и там не возьмут в производство.
— Ну, приезжайте ко мне завтра, и Вы увидите, насколько хорошо мы Добужинского издали с этой же машинки. Тираж быстро разошелся. Дочь Кустодиева очень высоко отзывалась об этом издании. Приезжайте. И Курис будет. Адрес Вам дам.
— Лев Тигранович, рукопись эту новую, о который мы говорим, нужно перепечатывать. За год это уже можно было сделать.
Кашин был непреклонен.
Уже вечером он приехал опять на Кузнецкий мост, столь знакомый ему с юности из-за посещений им здесь выставочного зала: нынче же здесь экспонировались работы московских художников, вызвавшие отрицательные эмоции у ценителей искусства. Но вчера он не смог попасть сюда: день был понедельник — выходной день.
Сейчас на выставке посетителей оказалось немного, и была небольшая очередь в гардероб. Стены залов занимали жанровые картины, эскизы, портреты и пейзажи, выполненные броско в различной технике: были экспонаты прикладной графики, гобелены, и даже керамика. Присутствовала молчаливая скульптура. Однако ничто из всего виденного, действительно, не выделялось какой-то естественностью и простой прочностью, и, конечно же, теплотой — можно сказать, теплотой сердца и рук художника, не только цветом краски и манеры нанесения ее на полотно. Всех художников явно несло на какую-то нарочитость, на заведомое нарушение гармонии в изображении. В желании представить портретируемых как некие безглазые, блеклые и сине-черные существа.
Посетители смеялись и в открытую выражали свое неодобрение.
Вот так заразительно (и убого!) художник выказывал свой непрофессионализм публично. Иного, видно, не дано ему. Какая-то одна сплошная импотенция!