Забор, некрасивое деревянное сооружение, на котором йельские студенты громоздились больше пятидесяти лет, спорили, обменивались шутками, — все еще казался более реальным, чем эта скамья в каюте. Он больше никогда не будет сидеть на Заборе.
Еще вчера он был с Алексом — это было нечто серьезное. То, что он одинок и почти дома, было бессмыслицей. Он постарался сосредоточиться на милых воспоминаниях о Йеле, когда он был еще скромным первокурсником, и знаменитый Бунт по поводу Хлеба и Масла показался ему скорее интересным, чем опасным. Сначала воспитание, полученное им в детстве, не позволяло ему бросать посуду как выражение протеста против плохой еды, но впоследствии он стал принимать участие в этом, ему нравился звук разбивающихся тарелок, он подбадривал студента, который вышвырнул из окна столовой целое блюдо жесткого, как дерево, ростбифа. Он вспомнил веселье и окровавленные носы, и камни, летающие в воздухе, во время спровоцированного кем-то совместного бунта горожан и университета; вспомнил те чудесные часы, когда он знакомился с заграничными моряками, когда он смотрел, как причаливают и отчаливают большие суда в доках пролива Лонг-Айленд; долгие, интересные дебаты на собраниях Линония, — единственное место, где студент мог высказать свое мнение, так как никто не решался говорить откровенно на занятиях. Он тихонько промурлыкал несколько тактов из «Да здравствует дорогой Йель» и внезапно остановился. Все это было кончено, и для него, и почти для половины выпуска тысяча восемьсот тридцать второго года. Сорок три молодых человека никогда больше не пройдут по территории Йельского университета.