Буду с вами предельно честной, мое пение напоминало последний вопль человека, на которого упал рояль.
Но моя сестра петь умела. Действительно умела. Ее голос сливался с музыкой, он был высоким, чистым и округлым, как грудка голубки. Когда я слушала ее пение, мне казалось, что моя голова блаженно пустеет, а затем наполняется вновь. Я знала, что это – искусство, потому что оно выманивало мою душу из тела и сливалось с нею в непостижимых высотах.
Почему она, а не я? Может, это как-то связано с тем, что ее назвали в честь Иисуса, которого окружал сонм сладкогласых ангелов, а меня – в честь римского политика, который обожал пыжится перед толпой и утомлять ее длинными речами.
Мы довольно часто пели вместе в церкви, потому что наши голоса были родственниками, хотя мой, очевидно, был тем самым горбатым и сумасшедшим дядюшкой, который живет на чердаке и спускается только за едой. Тем не менее, слияние с ней в песне возносило меня на особый духовный уровень. Это было что-то непостижимое, как закончить музыкальную фразу за поющей птицей или воспарить над землей, оказавшись в компании бабочек. Чистая радость, возможная только в живой природе.
Когда я пела вместе с ней, я чувствовала себя на грани физической трансформации. Это не слова тогда исходили из нас. Это была самая суть слов, их жидкость, плазма, аромат – то, что выплескивалось из нас и жаждало свободы.
Это было захватывающе, потому что означало, что существовал целый отдельный мир нашего бытия, в котором слова сами по себе не имели смысла, они были лишь искусственными резервуарами, в которых плескалась музыка.
По вторникам и четвергам мы вместе пели в школьном хоре. Кристина была на два класса старше меня, и все мы испытывали благоговейный восторг перед ее талантом. Меня, скорее всего, взяли в хор только из-за того, что мы с ней носили одну фамилию.
Лучшей певицей в нашем хоре все же была не моя сестра. Лучшей была Трунессия, которая всегда была на два шага впереди нас. Она была высокой, с коротко подстриженными кудрями, и во время пения немного откидывала назад голову, словно пыталась удержать за ухом цветок. Когда мы не могли взять ту или иную ноту, Трунессия советовала нам представить, что голос может ходить по лестнице, спускаться в подвал и подниматься на верхний этаж.
Для меня в этом был смысл. Пение представлялось мне полным потайных ходов, скрытых лестниц и тайных комнат. Правда, я все никак не могла их найти. Однажды, когда я пилила гаммы, у моего голоса начисто сорвало крышу, и он подскочил на октаву выше. Он совершенно не совпадал с аккомпанементом пианино и на миг воспарил над миром пения. Не знаю, как это произошло, я никогда потом не смогла это повторить. Это было какое-то неопознанное явление с другого конца света.
Вела хор рыжеволосая учительница, чье лицо напоминало скалу, омытую ветрами, из которой природа и выточила ее суровые каменные черты и которое явно некогда было частью хребта Биг-Сур [41], хоть и находилось от него за тысячу миль.
Она носила себя, как хрустальную вазу, как будто у нее было больше нервных окончаний, чем у других людей. Эта дама просто не умела быть забавной и смешной, хотя все в школе знали, что она когда-то встречалась с Рональдом Макдональдом.
В перерывах между занятиями мы пытались представить себе, как выглядели эти отношения. Как вообще можно целоваться с Рональдом Макдональдом, если на тебе самой нет грима и красного носа? А когда он смотрит на тебя с явной похотью во взгляде, разве ты не чувствуешь себя в такую минуту просто гамбургером?
Рыжая учительница пела, несмотря на все мигрени, спазмы и прочие формы женских страданий. Время от времени она прижимала ладони к низу живота. Время от времени она прикасалась пальцами к вискам. Она, скорее, была диез, чем бемоль, и рот у нее был тоньше и прямее, чем нижняя линяя нотного стана.
Она научила нас внутренней улыбке, так как улыбаться по-настоящему во время пения было нельзя. Улыбаться нужно было всем лицом – кроме рта. Казалось бы, невозможно, но в пении полно таких вещей. Пение хуже буддизма. Неудивительно, что в церквях так много поют.
А вот еще: «Распахни амбарную дверь у себя на затылке!» Вот о чем я говорю! В этих словах нет никакого смысла, но смысл вы улавливаете моментально – прямо как с поэзией.
Еще рыжеволосая учительница рассказывала нам о великих композиторах. Вот что запомнила я: Бах был потрепанным красным деревом от мира музыки в маленьком паричке. Моцарт все время пукал. Бетховен был глухим и носил на голове грозовую тучу вместо волос. Вагнер был нацистом с копытами вместо ног. У Стравинского на лбу была метка зверя. Аарона Копленда порезали на стейки в Национальном Говяжьем Совете, а Чайковский был марципановым младенцем. Джон Кейдж сношал пианино в течение пяти минут на сцене Карнеги-холла, а потом весь Нью-Йорк ему аплодировал.