Оттого так важны были покорность и дисциплинированность жертв. Добивались этого не только их депортациями и сверхконцентрациями в гетто, не только беспределом и кровавостью индивидуального террора в самих гетто во время акций и не только раскалыванием еврейства на прикормленную элиту (юденрат, полиция, капо) и остальное быдло. Вполне допускались гешефты и доверительные отношения с отдельными лицами и даже некоторые уступки и поблажки вроде спорта, культуры, купания в реке, молодежных кружков и даже освобождения от работы в Пейсах.

Но тактика «кнута и пряника» требовала от палачей и такой гибкости, чтобы в любой момент быть в состоянии нанести и стремительные удары, и парализующие укусы. Впрочем, не в любой, а в тот единственно нужный момент, когда они сработают лучше всего (продуманность и системность действий палачей во время Холокоста и до сих пор недооценивается).

Поэтому и установка роттенфюрером Штайнмецом на школьном дворе в Цихенау виселиц, и взятие им в начале октября 1942 года в заложники двадцатки случайно отобранных мужчин и их последующая публичная казнь – отнюдь не прихоть садистасамодура и далеко не случайность. Назначение этой трехходовки точно такое же, что и укуса змеи: жертва обездвиживается и парализуется – после чего ее заглатывание и переваривание могут идти уже спокойно и без конвульсий.

Жертве же – гетто – предстояло погибнуть, но только мирно, сохраняя спокойствие, да еще так, чтобы перед смертью добровольно расстаться со своими драгоценностями. Поэтому своему гетто роттенфюрер сначала сообщил, что предстоит поголовное переселение: нетрудоспособных ждут в Малкинии (а уже знали, что это форпост Треблинки), а трудоспособных – в малоизвестном еще тогда Аушвице. Потом – в видах коррупционной готовности евреев – дал понять, что разницы между обоими маршрутами нет.

Но вызвал иное (подкупать было уже практически не на что) – всплеск отчаяния и желания спасать детей, но иначе: отправить их к знакомым крестьянам, а самим, помолившись, наброситься на убийц и погибнуть в борьбе с ними!

Увы, этим простым и, вероятно, правильным планам не суждено было осуществиться. Даже самые доброжелательные поляки, запуганные предусмотрительными немцами, наотрез отказывались прятать у себя любого еврея, хотя бы и самого Иисуса Христа.

Но главным изъяном этих планов оказались… сами дети, еврейские дети! Лангфус замечательно раскрыл это на своем примере. Ни Деборе, его жене, ни ему самому оказалось не под силу даже на час расстаться с их Самуильчиком. Да и сам мальчик, изнеженный и обласканный родительской любовью, не смог бы и часу прожить у чужих. Вековые законы еврейской мишпухи самовластно срабатывали и тут, но – не за, а против Самуильчика и его родителей, срабатывали на его палачей.

Все творившееся было, конечно, склизким и хладнокровным убийством с последующими заглатыванием и перевариванием, но, благодаря законам мишпухи, еще немножечко и самоубийством тоже.

А тут снова пришел Штайнмец и тонко соврал, что Аушвиц для работоспособных заменен шахтами под Катовицем и тем, кто туда попадет, можно будет брать и семьи.

Ах, какое счастье! А раз так – то какое тогда сопротивление, какая борьба?

От мужественных врагоборческих планов в миг ничего не осталась. Даже самоубийство и предсмертная записка местного врача с заветом не верить ни одному немецкому слову хотя и потрясли гетто, но ни малейшего воздействия не возымели.

Ведь на биржу еврейской жизни и смерти только что вбросили огромный пакет акций самой котирующейся изо всех компаний – Надежды. Вбросившие же «пакет» – комендант Штайнмец и вся его эсэсовская рать – вдруг стали на несколько дней, до отправления «в Катовиц», такими шелковыми и пушистыми, такими задушевными и закадычными!.. Уж так им хотелось, играя на этой бирже, еще и лично сорвать куш – поживиться содержимым тех еврейских кладов, которые у них до сих пор еще не отобрали силой. Кое-что им и впрямь перепало, особенно членам комиссии, решавшим, а кто тут у нас и почем работоспособный.

Но интерес этот был взаимный. Ничто так не разоружает еврея, как чадолюбие, и ничто не связывает его так жестко и так жестоко, как мишпуха. И сколько бы сам Лангфус ни хорохорился и ни пересказывал читателю «мужественное и проникновенное выступление даяна из Макова» (то есть свое!) в день перед прощанием с Маковом, мы-то уже догадались, что, поколебавшись, он поставил не на борьбу, а на «акции надежды». И пускай в своем отчаянно искреннем тексте он еще не раз заговорит о сопротивлении, но всегда это будет – в сослагательном наклонении («Мы бы героически боролись»). Ему и его Деборе и в самом деле нечего противопоставить нескончаемым рыданьям и подергивающимся плечикам Самуильчика.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги