[…] от плача […] на другом конце гетто, где стояли люди […] и вместе с ними плакали. Все гетто было сплошное […] глухое, но живое и сильное […] Страшная трагедия […] тяжесть невообразимого несчастья […] живой человек […] печаль, которая охватила всех: молодых и старых, малых и больших […] сердце к сердцу […] глава для себя, что вызывает

[…] презрение к одурачиванию […] в официальной еврейской полиции и […] работоспособные и неспособные, которые […] и они крепкие […] […] много? Неспособные, когда? Они не имеют […] видели первый раз в комиссии […] как управляющий гетто Штайнмец, […] третий и четвертый раз – жандармерию.

Людей принимали в алфавитном порядке, регистрационная книга общины была предъявлена. […] зачитывали очередные номера, и все население […] семьями проходили перед комиссией, которая в общем виде их осматривала. Было так […], что тот, кого записывали работоспособным […], тому же, кого определяли неработоспособным, – смертный приговор. Приносили бриллианты, золотые часы и т. д. и все это отдавали, чтобы попасть в группу работоспособных.

Члены комиссии собрали много ценностей и соответствующие проценты – группа из пятисот неработоспособных сократилась на несколько десятков человек. Те же, кого включили в группу работоспособных, не теряли своих иллюзий до последней минуты. Они словно позабыли о своем трагическом положении, зато помнили, что есть люди в значительно худшем положении, чем они, например, признанные неработоспособными. Они так и не поняли, что все это обыкновенный блеф, обманный трюк […] и что они тоже самое […] придумали […] из разных комбинировали […]

[…] Женщины с маленькими детьми […] их новые мужья и скрытое в жизни […] Очень умные люди превращались в наивных простачков […] Это глупое доверие сохранялось до тех пор, пока люди собственными глазами не увидели […]. Люди пребывали в […] Те, кто были признаны неработоспособными, чувствовали себя так […] в большом отчаянии и предчувствии своей скорой гибели. Живые трупы […]. Они шли в глубокой печали и выглядели очень мрачными. Они не ели и не пили. Они прощались с каждым встреченным ими человеком. Тяжеловесность их походки, замедленность их движений, тяжелые […] бледные лица, печальная проницательность глаз, в которых прятался дикий страх, срывающийся голос и отсутствие темперамента делали их сразу и легко узнаваемыми […] Они шли, как во сне, не заботясь о своей одежде […] Образовались две группы: работоспособные и неработоспособные, которым общее братское сочувствие выражалось […] до известной степени отделяло одних от других […] общее явление последнего периода […]

Между тем […] прошли тяжелые, трагические дни. Детская жизнерадостность исчезла, и не осталось даже следа от их собственного мира. Тихо, серьезно и мрачно жались они к своим родителям. Они следили за каждым их шагом и напрягали уши, чтобы услышать слова взрослых, самих душевно сломанных и разбитых, говоривших доверительно и тихо. Они хотели понять свою участь. Они чувствовали, что тайна их существования известна только взрослым, которые все знают и все понимают. И они ломали свои головки, пытаясь понять свое положение.

Но они чувствовали инстинктивно, своим особым детским чутьем, и переживали то же, что и их родители. А родители не спускали с них глаз. Дрожащие и нервные, смотрели они за детьми, нежным и внимательным взглядом следили за каждым их движением. Детская интуиция угадывала все это. Да, они точно знали, что это последние дни их жизни. Женщины сидели в комнатах и напевали мелодии, полные бесконечной боли и страдания, и вздыхали о стоящих около них детях и мужьях, с которыми они скоро расстанутся, которые навсегда исчезнут. Их глаза смотрели с пронизывающей остротой, как загипнотизированные […] волны материнской заботы исходили от них […], смертельный страх наполнял их. И так сидели они очень долго, углубившись […]

Вдруг вернулась мысль об угрожающем всем завтра. Матери сидели за столом и кормили своих детей. Горькие слезы лились из их глаз. Они брали с собой маленьких детей, когда выходили на улицу. Они стали нежнее, а их чувства горячее. Они не хотели ни на минуту оставаться без детей. Если ребенок выходил на мгновение из дома и потом возвращался, то мать встречала его, останавливала в дверях и наблюдала с любовью. При этом ее лицо было залито слезами. Она отворачивалась, чтобы ребенок не увидел слез и не расстроился. Он был очень чуткий и понимал каждое движение. Мужчины сидели в комнатах одни, замкнувшись каждый в себе, и долго молчали.

Головы переполняли тяжелые мучительные вопросы, на которые не находилось ответов: они не видели выхода. Проблемы были такими болезненными, что никому не хотелось говорить о них с другими, каждый оставлял их себе.

Люди мало говорили; хорошее настроение покинуло их. И печать серьезности не сходила с лиц.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги