Габриэль с грустной усмешкой слушал нарастающее жужжание пчел, держа в поле зрения и столетний дуб, буйно разросшийся за оградой усадьбы.

«Какой могучий и гордый…» — подумал он, все больше и больше грустнея от мутного предчувствия.

Вскоре его размышления были прерваны скрипом журавля у колодца.

Габриэль раздраженно посмотрел на Матро, грохотавшую ведрами, и выругался: «Даже здесь нельзя посидеть спокойно…» — а когда та пошла, расплескивая воду, немного успокоился и огляделся… Увидев на журавле раскачивающуюся дубовую бадейку, ронявшую через равные промежутки капли прямо на потемневшую челку травы, каким-то чудом пробившуюся из-под уложенных кирпичей на свет, улыбнулся ее стойкости. Капля за каплей, серебрясь на раннем солнце, падали на гибкие стебли и стремительно скатывались вниз. Небольшой пук травы покачивался из стороны в сторону и влажно шуршал. Габриэль почувствовал, как внезапно ударило сверху густым и вязким теплом солнце, ошарашивая золотистым волнением растительность. И вскоре увидел, как медленно, в усталом томлении поплыли сизые пары к горизонту, превращаясь в мерцающее солнечное марево.

— Господи! — прошептал Габриэль, не находя иных слов усталому изумлению. — Прости, господи… — Полегчавшая душа вдруг наполнилась такой невыразимой нежностью, что увлажнились слезами умиления глаза. Теперь он жалел, что Матро ушла и не может причаститься его радости.

— Матро! Матро! — прокричал он, устало опускаясь на замшелые корни инжира.

С остановившейся бадьи все реже падали капли. Угасал и слабый ветерок, прячась в опали. А солнце, завладев пространством, разливалось щедро и весело. Заглядывая в каждый цветок, оно полно раскрывало венчик, давая доступ к дурманящему аромату пчелам.

Вжимаясь спиной в могучий ствол инжира, Габриэль жадно и больно озирался по сторонам, ощущая бесконечное дыхание множества жизней… И на ущербе своих последних минут ему вдруг открылась неповторимая простота бытия, растраченного впустую в фанатической гордыне вдали от людей. Теперь, живя скорее кожей, чем сердцем, он был не в состоянии восстать, возмутиться, а поэтому плакал, как плачут старики в слабости отходящей жизни. Сморщенное сухое лицо его беззвучно страдало от нахлынувшего горя. И он на мгновение ощутил себя молодым и крепким, по-прежнему влюбленным в светлый и радостный образ княжны Шервашидзе.

— Господи, зачем ты надсмеялся над моей любовью… — прохрипел он от подступившего кашля и удушья. Габриэль рванулся было изо всех сил, чтобы встать с места, но силы покинули его, и жизнь, теплившаяся в груди, резко застыла, играя на устах усопшего улыбкой счастливого освобождения…

На следующий день, как и полагалось по местному обычаю, разослали по деревням горевестников, чтобы оповестить близких и дальних о смерти гробовщика, предварительно снабдив их списками тех, кого следовало бы пригласить на похороны. Но то ли горевестники оказались недобросовестными, то ли не нашлось ни близких, ни дальних родственников, на похороны Габриэля пришел лишь колхозный оркестр, добровольно пожелавший играть, и еще несколько человек из тех, что вечно страхуются у бога, чтоб заручиться тепленьким местом на том свете за христианское сердоболие, да дети, получившие доступ во двор гробовщика.

Лежал Габриэль в коротком гробу, поскольку так и не удалось закончить работу над собственным, сдавленный размерами. Голова его была высоко приподнята, ноги согнуты в коленях, плечи выставлены наружу.

За гробом сидела Матро, окруженная с двух сторон снохами, пришедшими бог весть из каких соображений проводить старого гробовщика в последний путь, и бесстрастно, заученно причитала…

Но бездыханное тело Габриэля было бесчувственно к стараниям Матро. Он спал вечным сном, играя бессмертной улыбкой прозрения…

И те немногие, что заходили взглянуть на гробовщика и убедиться, нет ли в его смерти какого-нибудь подвоха, были удивлены выражением радости на лице Габриэля, приобретшего человеческий облик и вернувшегося — пусть мертвым — в мир человека.

— Ишь ты, как его! — удивлялись они и медленно, молча брели по тихим улицам деревни, расходясь по домам.

Смерть, чья бы она ни была, никогда еще не приносила людям радости…

А за дальними виноградниками бывшей усадьбы князя Шервашидзе долго тлел большой холодный закат. И деревня незаметно погружалась в щемящую грусть сумерек…

Москва,

1968

<p>О ЛЮБВИ, О ДОБЛЕСТИ, О СЛАВЕ…</p>

Мой старший брат имел шестнадцать лет и бейный бас[9].

Он вставал рано утром и драил свой медный духовой инструмент. Потом, повернув огромное ухо этого чудовища на восток, принимался из него выталкивать утробные звуки. И когда наконец из-за синих гор начинало проглядывать кровавое лицо солнца, брат обнимал свое охрипшее животное, как любимую, и укладывал на кровать. Затем, окатившись холодной водой у родника, садился за стол.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги