Тут Циля, до сих пор стоявшая безучастно с милой улыбкой на губах, вдруг категорично заявила:
— Не надо, Айя! — и стала вырывать хрупкое запястье из тисков старушечьей руки, все больше и больше тяготясь и обществом, и топтанием на месте.
— Дай, девочка, поговорить с людьми! — с нежным упреком проговорила Айзгануш, но, повинуясь воле Цили, стала медленно, так и не узнав до конца всей сути страшного предвещания, отходить от лавки.
— Дзаку, Айя, — вступил в разговор Панджо-грек, давно утративший имперские права говорить важные вещи от своего имени, — Дзаку говорит, что карачаевцы разгневаны за осквернение лучшей кобылицы аракачским пастухом Карапетом, и они насылают на нашу долину потоп, чтобы смыть с лица земли долинных жителей за это…
Айзгануш остановилась и, обернув недоумевающее лицо к лавочникам, застыла всем корпусом.
Примкнувший к этому моменту к своим собратьям Андроник протестующе замахал рукой, краснея и за Карапета, и за тех, кто затеял столь щепетильный разговор.
— Неправда это, оркур, неправда! Тот нечестивец, запятнавший человеческий род осквернением необъезженной породистой карачаевской кобылицы, был зухденец Мамия Малашхиа…
Айзгануш облегченно выдохнула, поняв наконец первопричину предполагаемого Дзаку бедствия.
— Спите спокойно, ничего страшного не случится…
— А если кобылица по прошествии положенных, сроков того? — сказал Панджо. А поскольку он говорил без улыбки на лице, то трудно было понять, шутит или говорит серьезно. — У меня есть книга про такое… — И Панджо осекся, жалея, что затеял такой разговор, ибо такое касалось его прародины — Греции…
— Аэ! — подтвердил молодой абхазец-базарник, подошедший с вином в графине. — Там лошадь нарисована и, как положено лошади, — все четыре копыта, а с шеи человеческая голова. Зовут его Херон. Сам читали.
— Не Херон, а — Хирон! — поправил его Панджо и полез за книгой, чтобы показать остальным.
Дзаку прыснул счастливо:
— Значит, в Карачаеве будут иметь своего Хирона! — И, вынимая из «ножен» ладонь-клинок, он сверху вниз рассек воздух. — Смесь карачаевской кобылицы и аракачского Карапета! Надо будет спросить моего знакомого юриста, будут ли судить этого Карапета…
— За что же судить? — удивился Панджо, открывая книгу на той странице, где иллюстрировалась мирная беседа Хирона со своими подопечными из рода Зевесовых.
— Как за что? — удивился в свою очередь Дзаку и, выдержав свое удивление ровно столько, сколько того требовало предписание закона за такое содеяние, добавил: — За совращение! Есть такая статья!..
Айзгануш этих слов уже не слышала. Уверившись, что Дзаку просто дурачит Панджо, она продолжила свой путь к парку Сталина, где в центре был поставлен ему мраморный памятник во весь рост. Вокруг памятника был разбит цветник, а напротив цветника стояла большая скамья, оттуда можно было любоваться цветами и памятником одновременно. Но, проделав в сторону парка всего лишь сотню шагов, она невольно повернула обратно. Какое-то смутное предчувствие стало тяготить ее. На дне души, словно осадок, мутилось содержимое и вызывало неприятное ощущение. Однако что, она не знала, пока не всплыло в памяти сновидение, посетившее ее под утро.
Ведя за руки Цилю и Габо, Айзгануш шаг за шагом восстановила сон и содрогнулась от ужаса, связывая его с тем, что услышала у лавочников.
«Домой! Скорей домой!» — говорила про себя Айзгануш, силой увлекая за собой своих подопечных. Тут же пророчество Дзаку оформилось и зависло зловещей птицей над ней, а голос, предупредивший ее во сне сегодня не выходить на улицу, ознобом остудил сердце.
Не останавливаясь нигде, Айзгануш добралась до дома и, заперевшись в нем, стала наблюдать в окно за площадью, где люди привычно ходили — кто на базар, кто с базара.
Во второй половине дня наступило затишье: замерли вдоль площади камфорные деревья. Распластав над городом свои крылья, ветерок стал парить бесшумной птицей, высматривая свою «жертву». Лавочники, набившие желудки обедом и сдобрившие его стаканом доброго вина, разомлели, бездумно откинувшись на спинки своих сидений. Лишь в лавке Панджо по-прежнему оживленно спорили, превратив пророчество Дзаку в шутку, которая еще к тому же выявила скотоложца. И продлись еще этот разговор вокруг Карапета или Мамия Малашхиа, как вовсе бы предали забвению давешнюю тревогу, посеянную с предвестьем Дзаку. Но вдруг все разом переменилось: затишье сменилось тревогой, и люди, до сих пор беспечно ходившие по площади, руководимые чутьем самосохранения, сами того не сознавая, стали покидать общественные места и спешить в свои жилища. А только что мирно паривший над городом ветерок сделался шаловливым и, раскачивая верхи камфорных деревьев, непочтительно стал трепать их за челки.
Почувствовав приближение гнева господня и его карающей десницы, Дзаку приосанился, настороженно вслушиваясь в малейшие шорохи.