Оторопел Остолопов. «Не шарахается… собака… от духу подьячего… От меня, значит! — думает Остолопов. — Ах, стервец! Ну, постой!» И не раз бывал бит Иван за непочтение к управителю.

Однажды после порки Ваня спокойно встал, поклонился Остолопову и насмешливо проговорил:

— Благодарим, батюшка, за поучение! Не оставляешь меня своею милостью!

Накинул армячок и ушел, замурлыкав песенку.

— Не по-холопски блюдет себя, заноза! — сквозь зубы проворчал Остолопов, глядя ему вслед.

Но придраться было не к чему.

Вечереет… Остолопов сидит в горнице, мед пьет. Подошла к столу его сожительница — крутобедрая, грудастая, курносая Палаха. Больно ущипнул ее; улыбаясь, ощерил гнилые зубы:

— Эх, разлапушка! Палаха взвизгнула.

Разомлевший Остолопов взглянул в оконце и посерел от ужаса: на соломенной крыше его сарая с сеном закраснело, и тут же повалил дым и пламя. Выскочил Остолопов на улицу, руками машет, орет:

— Спасите, православные! Пожар!

Православные спасали, но сарай с сеном сгорел.

Остолопов сразу же решил, что поджег Ивашка Болотников — «в отместку сделал». Но, как ни доискивались, виновного обнаружить не удалось.

Ваня — разумеется, это он поджег — делал дело один. Никто не видал, как он пробрался в сарай. Терпеливо высекал кресалом огонь; дожидался спокойно, не торопясь уйти, пока разгорится сено. Во время пожара Ваню видели на другом краю деревни. Он беззаботно, весело играл с ребятами в бабки, и подозрение против него отпало.

Извелись старики Болотниковы, работая на господском току. Начинали работать до утренней зари, кончали после вечерней — жизнь беспросветная…

Наступили поздние летние сумерки.

В избе полумрак — от сумерек, от дыма, копоти, от бревенчатых стен, потемневших и ослизлых. Дрожащей, иссушенной рукой бабка сменила лучину. Причудливые багровые отсветы заметались по избе, то разгораясь, то угасая. Еще моложавая, изжелта-бледная Марья, рябой, рано поседевший Исай, сухонькая бабка Евфросинья уселись на лавки вечерять. На выщербленном, потемневшем столе — варево из ржаной муки.

Только стали хлебать из общей деревянной миски, как в избу вихрем ворвался Иван.

— Доколе будет такое поруганье? — вскричал он. — Смириться перед семенем крапивным нету мочи!

Стал рассказывать Иван об истязании дворового холопа Еремки, недосмотревшего за конем на боярской конюшне — поранил конь копыто.

— Поволокли Еремку по Остолопа велению, — опустив голову, позабыв о еде, рассказывал Иван, — поволокли двое… Такие же холопы. На конюшню… Пороть… Так стегали, что сам уж не встал, бедняга… Унесли. А Остолоп подошел, поглядел и ухмыляется. Наивернейший мне друг Ерема…

— Эх, Ванюша! Сердешный ты мой! Такое ли только видели мы на своем веку, — отозвался отец. — Приезжал, бывало, прежний князь… Лобанов-Ростовский прозывался. Здесь допрежь вотчина его была… Так на его глазах дворовых холопов в куль с каменьем зашивали да живьем в озеро бросали. Даже, окаянный, убытки понесть не пожалеет, холопа лишаючись. Дюже богатый был, сатана… Царь Иван Васильевич[3] царствие ему небесное, — набожно перекрестился Исай, — когда бояр усмирял, жизни его решил. Вотчину отписали на государя, в казну государеву… Я тогда еще мальчонкой был… Мы, вишь ты, после того на государевой земле жили. Ничего было… Полегчала жизнь. А потом вон какая неудача вышла: нашей-то землей Хрипуна, Телятевского Андрейку, поверстали. Не вотчиной, поместьем теперь земля-то наша прозывается.

— Не мытьем, так катаньем донимают. Так, что ли, батя? — усмехнулся Иван.

— То-то и оно.

— Как же жить теперь на свете? — зарделся от негодования Иван. — Сегодня Еремку батогами казнят… А завтра сызнова меня казнить станет Остолоп. А опосля тебя, маманю, бабку… Нет, такого терпеть не мочно…

Ночью, в темноте, Иван стал копошиться, ходить по избе.

Услышала бабка, окликнула. Проснулись мать, отец. Спрашивают в темноте Ивана, а он притаился, молчит. Чуют старики, что спящим притворяется. Разожгла мать лучину. А Иван сидит у стола на лавке. На столе узел. Иван встал, поклонился старикам:

— Простите меня, батюшка, матушка, бабушка Евфросинья. Чем согрешил перед вами — простите!

— Что ты, что ты, Ванюшка, — насупился отец. — Слова твои какие сумные! Будто убрести собираешься, — взглянул он на узел.

Марья поняла своим материнским сердцем, подошла, положила руку сыну на плечо:

— Плетью обуха не перешибешь. А ежели что с тобой стряслось… беда какая… — сказала она дрогнувшим голосом, — поди к Остолопу, повинись. А то и тебя забьют, и мы сгинем, старые! Может, смилуется бог, главу поклонную меч не сечет.

— Невтерпеж жить здесь. Обо мне не тужите. В Сосновку, к крестной, хочу пойти. Днями возвернусь. Прощайте пока, родные!

Взял узел и вышел из избы. Мать побежала вслед:

— Ваня, Ванюша! Погодь, дай слово молвить… Ваня!

Но Иван не оборачивался. Только ускорил шаг.

Молчаливо, рукавом утирая слезы, по-ночному простоволосая, согнувшаяся, словно сразу постаревшая, мать вернулась в избу. Опустилась на лавку.

— Ушел? — сдвинув брови, сурово спросил отец.

— Ушел… Да только взаправду ли в Сосновку? — в слезах проговорила мать.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже