«Вот черт попался!» — с ожесточением подумал он. Ушел. Рассказал о таком деле Ивану Исаевичу. Тот рассердился.
— Ишь чем хвалится: пытки не вчинял! А голодом морить — не пытка? Накорми, скажи, что Болотников приказ дал кормить и ответа ждет.
Озадаченный Ерема так и сделал. Как голодный волк, пленник набросился на еду, покраснел, пóтом облился. Съел и говорит:
— Не кормили бы, ничего бы не сказал вам, хоть ты кол на голове теши. Умер бы в молчании. А ныне скажу, коли сам Болотников обо мне подумал. Слухай! — Ерема насторожил уши. — Третьеводни приехал я из Волоколамска. Ваших там уж нет. Крюк-Колычев разбил. В Москве ведомо, что и Вязьма наша стала. С севера рати идут да идут в Москву. Царь сил накапливает. — Потом он рассказал про свой полк. В заключение добавил, сумрачно глядя на Ерему: — Что я тебе, дядя, скажу? Сам я из посадских; время военное. Вот и дослужился до полусотника. А кость все не белая. То-то и оно-то. Сказывай воеводе Болотникову: так, мол и так, Иннокентиев полусотник переметнуться к вам добром хочет. — Но тут же настороженно добавил: — Ну, а там как знаете. Можете и на тот свет отправить. Ко всему готов.
Ерема все рассказал Ивану Исаевичу. Тот, глядя на озадаченно мигающего здоровым глазом Еремея, проговорил:
— Эх, Ерема, Ерема, ну уж и голова! Через тебя я многое узнаю. А здесь ты сплоховал. Вот видишь, как людей обхаживать надо. И без пытки узнали, что нужно, да и к себе перетянули. А у царя как делают? Поймают нашего ратного человека — допрос, с пристрастием, с пыткой. Узнают не узнают, токмо потом убьют. Противно это, нам так нельзя вершить. За ним пускай поглядывают. Только думаю: не изменит, черная кость. Пошли его к Беззубцеву.
Болотников потерял сон. Думал по ночам: «Сил у меня ныне много. Конечно, Пашков, Ляпунов, Сумбулов не надежны. Зато беднота со мною. Москву я, чай, возьму. Токмо поспешать надобно. Рати Шуйского усилились. Полтев Вязьму взял, Крюк-Колычев голытьбу из Волоколамска выгнал. Все они вскорости здесь будут. Надо торопиться…»
Глава XII
Холодно в Москве. Поземка гонит снег, наметает сугробы. Бредет старушка в шубейке, шали, валенцах. Повстречалась с такой же дряхлой, немощной.
— Аксиньюшка, на Пожар[50] поспешаю.
— Вижу, Ориньица-матушка, как поспешаешь. Словно тростиночку шатает тебя во все стороны.
— Ослабла, касатка. Маковой росинки двое ден во рту не было.
— Может, на Пожаре с государева Сытнова двора народу хлеба малую толику подбросят. Тогда и нам с тобой, горемыкам, шматочек достанется.
На Красной площади народу полным-полнехонько. Ждут подачки государевой. Слышатся пушечные выстрелы. Быстро проходят через площадь несколько сот стрельцов в красных кафтанах по направлению к Яузе. У них самопалы, сабли; широкие лезвия бердышей сверкают на солнце.
— Ишь, защитники, бегом бегут, в рот им кол осиновый!
— Скорее бы скончание! Нам плоше не станет, ежели царска свора сдохнет, — шепчутся горожане по углам.
Дородный дьяк закричал с кремлевской стены:
— Э-ге-ге, православные! Слуша-ай! Сегодня выдачи хлеба не будет. Расходись со господом!
Народ сумрачно молчал.
— Глянь-кась, ребята, пытошного вывалили, царство ему небесное! — перекрестился мужичок в лаптях.
Со страхом глядели люди на окровавленный труп, выпавший в заснеженный ров через люк застенка около Константино-Еленинских ворот.
Старушка в шубейке побрела с Красной площади, упала и осталась в сугробе.
На улицах Москвы появились трупы. Их не убирали. Время зимнее, не пахнут, да и убирать некому: мужики или в рати московской воюют, или подались к Болотникову.
Слышны разговоры:
— Аким, хлеб-то вскупы на базар не повезут. Расчету нет. Куды лучше держать его в местах потаенных да сбывать втридорога!
— Глянь-кась, Овдоким, робята дерутся!
— А, кошку поймали, не поделят. В чей-то рот жарена попадет?
Вдоль берега Яузы — шанцы, вал с забором. Здесь засели и бьют из пушек москвичи. К реке бегут повстанцы. В руках у них длинные лестницы. Пушки тюфеки[51], заряженные картечью, и самопалы косят их густые ряды. Повстанцы бросают лестницы на тонкий лед, перебегают через реку. Убитые, раненые падают на лед, тонут в промоинах.
Бежит через Яузу парнишка лет пятнадцати в заячьем треухе, рваной шубенке, лаптях, курносый, с самопалом.
— Ты куды, Никишка, дурья голова? Что тебе здесь надо? Брысь назад! — орет румяный, коренастый, русобородый атаман Аничкин, ведя свой отряд недавних разбойников.
Никишка не слушается, то и дело вскидывает самопал. Сверкнул огонь. Парнишка убил царского стрельца и свалился сам. Снег около его головы окрасился кровью.
— Эх, Никишка, Никишка, головушка твоя бесталанная, — бормочет удрученно Аничкин и грозит кулаком в сторону Москвы. — Ну, погодите вы! Дорого заплатите за эту чистую кровь.
Волны повстанцев залили шанцы. Часть защитников перебита, часть в беспорядке хлынула назад. У Аничкина повредился пистоль. Он, как разъяренный бык, схватил оброненную кем-то дубину и стал с остервенением гвоздить ею по черепам. Черепа трескались, как арбузы, а он приговаривал: