Окно в маленькой комнатке Вальтера открыто настежь. Над городом простерлось ясное, ласковое небо летней ночи. В темной бархатной глубине висит, как драгоценная безделушка, серебряный, светлый месяц, окруженный бесчисленными, мерцающими кристаллическим блеском звездами. Тихо. Уличный шум замер. Должно быть, скоро полночь. Вальтер не спит, он лежит с открытыми глазами и мечтает, любуясь летней ночью и луной, заглядывающей прямо к нему в окно. Не читалось ему сегодня; он несколько раз ловил себя на том, что глаза его скользят по строчкам, но смысл не доходит до сознания…
Он думает о прожитом годе. Теперь кажется, что он прошел быстро. Между тем он был для Вальтера особенно богат событиями, опытом. Ему даже казалось, что этот год — решающий в его жизни. То, что прежде наполняло его дни, стерлось, исчезло — началась совсем другая жизнь, с совершенно иным содержанием. Всего какой-нибудь год назад он еще сидел на школьной скамье, вертелся за кулисами Городского театра и думал о своей будущей судьбе. И вот она пришла, его судьба, словно некое удивительное приключение, хотя к его жадному любопытству и примешивается чувство какой-то неудовлетворенности. В самом деле: с каким отвращением, в особенности вначале, он ходил на завод, в эти грохочущие, грязные, пропахшие нефтью и смазочным маслом цеха, к этим ворчливым, обычно хмурым рабочим, к этим озорным ребятам — таким же ученикам, как он сам. Как они потешались над ним! Пользуясь его неведением и доверчивостью, они сделали его всеобщим посмешищем — посылали за стеклянным молотком с резиновой ручкой и за передвижным глазомером! Они словно задались специальной целью изводить его, ибо его наивное рвение то и дело завлекало его в ловушки, он снова и снова попадал впросак. Он приходил в отчаяние, видел жизнь в черном свете и нередко был близок к тому, чтобы наделать непоправимых глупостей…
Он ясно помнит, как в первый раз пошел на завод. Дождливое, холодное апрельское утро; тяжелые тучи над крышами, пронизывающий сырой ветер. Было еще совсем темно, когда он вышел из дому. До сих пор в ушах у него звучат слова, сказанные матерью в то утро. «Да, сынок, — сказала она, — вот и начинается новая, серьезная жизнь». И она поглядела на него так, словно ему предстояло немедленно ринуться навстречу какой-то ужасной беде. Пока он с немой покорностью умывался холодной водой, стараясь стряхнуть с себя сон, мать не отводила от него печального, сострадательного взора. И вдруг она прижала его к себе, стала гладить его худенькое детское лицо и, заливаясь слезами, утешать его: «Не горюй, сынок, не нам одним приходится круто!» Она горевала больше него.
Проявления нежности не были в обычае у Брентенов; он быстро вырвался из этих порывистых, горячих объятий и, помнится, довольно резко сказал матери: «Да что с тобой? Оставь меня!» Но как он ни упирался, она взяла в обе руки его голову и мокрым от слез лицом прижалась к его волосам. И тут ему вдруг стало страшно, он даже как-то обессилел. В нем поднялось небывалое волнение и безумный страх перед неизведанным, перед тем, что ждало его. Слезы брызнули у него из глаз.
— О, какое ужасное, проклятое время! — причитала мать, сваливая на войну все невзгоды. Наконец она взяла себя в руки, улыбнулась и, все еще всхлипывая, сказала: — Вот мы с тобой и выплакались всласть. А теперь — живо, иначе ты в первый же день опоздаешь! — И без всякого перехода она бодро засуетилась, завязала в узелок его завтрак и рабочий костюм, наполнила горячим кофе жестяную флягу, то и другое сунула ему под мышку и подтолкнула к дверям. Когда он сбегал с лестницы, она крикнула ему вслед:
— Торопись, сынок! А вечером, когда вернешься, получишь свое любимое блюдо. Ну, беги!
Такой неистовый, сырой апрельский ветер ударил ему в лицо, что он — Вальтер помнит это, как сейчас, — попятился и бросился в какой-то подъезд. Ему захотелось, не долго думая, вернуться домой. Но колебание длилось несколько секунд. Подавленный, он все же побежал навстречу едва забрезжившему неприветливому дню…
Больше года прошло с тех пор. Давно уж не вспоминался ему тот день. И вот сегодня, после встречи с отцом, которого как раз в ту пору мобилизовали, день этот возник перед Вальтером до осязаемости ясно, словно все было вчера. Так началась новая, суровая жизнь.
От Глясхюттенштрассе к Даммторскому вокзалу вела мрачная глухая улица, по левую сторону ее расположено старое заброшенное кладбище, а по правую — тюрьма; называлась эта улица Тотеналлее — «Аллея мертвых». При одной мысли о том, что придется изо дня в день проходить здесь, Вальтеру становилось не по себе.
В то утро у ворот тюрьмы, через которые в течение дня не раз въезжала и выезжала тюремная карета, «Черный ворон», стояла кучка людей. В этом не было бы ничего особенного, если бы люди не стояли так неподвижно. Никто даже головы ни разу не повернул. Это было страшно, люди стояли, как призраки, они словно окаменели…