— Опять бредни! — возмутился Самойлов. — Как может государыня проявить свое милосердие к человеку, который сам в петлю лезет!
— Вы, граф, не печальтесь за меня. Моя судьба уже давно решена. Она была решена еще до злосчастного десятого октября.
— Не понимаю.
— И не поймете, граф. Я тоже не понимаю. Бывает с человеком — он хочет сказать одно, а говорит другое. В человеке таятся какие-то силы, над которыми он не властен. А теперь, граф, прошу освободить меня от дальнейшей беседы: голова кружится.
Царица Екатерина, читая протоколы допроса, возмущалась стойкостью и умилялась наивностью «главного бунтовщика», — она прозвала его sot dans toute la valeur du terme[44].
Прошел декабрь, январь, февраль, март, апрель. Ежедневные допросы ввергли Костюшко в уныние, и уныние перешло в отчаяние. Наблюдавший за ним коллежский советник Макаров докладывал генерал-прокурору Самойлову, что заключенный находится «в превеликой задумчивости» и «в грусти», что он «беспрерывно плачет», что арестант «чрезвычайно похудел и переменился», «весьма нездоров от головной боли» и «есть опасение в рассуждение его жизни».
Лейб-медик Роджерс, посетивший Костюшко, донес Екатерине: «Он столько выстрадал телом и душой, что организм его совсем подорван и вся нервная система безвозвратно расшатана. Все это предсказывает очень тяжелую будущность… Боюсь, что у него останется навсегда полная душевная прострация».
Екатерина к тому времени уже переменила мнение о «начальнике польских бунтовщиков»: из показаний Игнатия Потоцкого, Вавжицкого, Килинского, Капостаса и других она убедилась, что Костюшко est doux comme un agneau[45].
В мае 1796 года Костюшко перевели в Штейгельманов дом, а оттуда в Мраморный дворец.
Окна — без решеток, кругом — красивые вещи, заботливая услуга, но все это не радовало, а угнетало больного Костюшко: он продолжал смотреть на мир глазами человека, погруженного в глубокий колодец.
В осенний пасмурный день Костюшко проснулся от резкого стука за стеной. Он вызвал звонком лакея:
— Кто стучит?
— Идет уборка, — ответил лакей.
— Почему так рано?
— Не могу знать. Убирают не наши люди.
После обеда, когда Костюшко, лежа на диване,
трудился над карандашным рисунком Краковской рыночной площади, опять послышался шум и топот многих ног.
Распахнулась дверь. Быстрые шаги. В комнату вошел невысокий ростом военный, большеголовый, курносый, одетый в какой-то странный мундир. За ним — генералы, сановники.
— Vous êtes libre![46] — сказал военный скороговоркой, остановившись с сомкнутыми ногами перед Костюшкой.
Костюшко хотел приподняться, но не смог: закружилась голова.
— Je voulais moi-même vous apporter sette bonne nouvelle[47].
Костюшко понял, что перед ним Павел, новый царь. Он заплакал и, давясь слезами, сказал:
— Сир, я болен, раздавлен. Я думаю о судьбе моей несчастной ойчизны.
— И о своем здоровье надо думать. Я твой друг, генерал. Какие у тебя желания?
— Польские пленные, сир, мои товарищи, солдаты и офицеры. Освободите их, ваше величество.
— Будут свободны. Верь моему слову.
Император ушел так же внезапно, как и появился. За ним последовала свита.
Костюшко попросил раскрыть окна. В комнату ворвался свежий, влажный ветер. Костюшко дышал глубоко, полной грудью, наслаждаясь свободой, запаха которой давно не ощущал. В темень его жизни ворвался яркий луч, и этот луч волновал, ослеплял.
Костюшко плакал, но не от счастья, а от отчаяния. Кончился кошмар, «начинается новая жизнь, а у него нет сил для этой новой жизни… И какова она, эта новая жизнь? Что сохранилось в Польше от старого и какие формы примет новое?
Продолжая оставаться в Мраморном дворце, Костюшко все же чувствовал себя свободным. Его часто навещал коллежский советник Макаров, ставший сразу сенатором и начальником Тайной экспедиции. Он рассказывал дворцовые новости, а сегодня передал Костюшке письмо от Игнатия Потоцкого. И его, Потоцкого, посетил новый царь, он сказал Потоцкому:
«Вы свободны, но обещайте мне оставаться спокойным. Я всегда был против раздела Польши, признавая его делом настолько же несправедливым, как и неполитическим. Но теперь это совершившийся факт. Для восстановления Польши необходимо содействие и согласие со стороны трех держав на возвращение отобранных частей, но представляется ли вероятным, чтобы Австрия и в особенности король прусский отдали свои доли? Не могу же я один отдать принадлежавшую мне часть и ослабить себя в то самое время, когда они усилились… Разве я один могу объявить им войну, чтобы их к тому принудить? Империя моя крайне нуждается в мире!»
В совете «оставаться спокойным» не было ничего унизительного ни для Потоцкого, ни для Костюшки, ни для чести любого патриота: ведь польскому народу волей-неволей придется «оставаться спокойным», пока не созреют силы и условия для нового восстания. Сейчас надо спасать то, что великодушие нового царя может спасти, — 12 тысяч пленных.