Пришлось оглоедам поневоле призадуматься. К тому же и выпивка у них закончилась, а денег, чтобы сбегать, купить и добавить, ни у кого уже не было.Переглянулась мы с Бродянским – да и ушли отсюда.

Он был тоже – отчасти маг.

Он был сам – театр.

Он, бывало, ставил и играл свои импровизированные спектакли, – так вот, вдруг, по вдохновению, – где угодно, хоть на улице. Ему нравились зрелища.

Но был он чрезвычайно скромен. И часто, с годами все больше и больше, как-то уходил в себя, замыкался в себе и никого, даже друзей, туда не допускал. Чтобы не огорчать людей, прежде всего. Чтобы не озадачивать.

Сам во всем старался разобраться, сам – все пережить, там, внутри, в глубине своей.

Догадываюсь, из скупых его обмолвок, что не по своему желанию оставил он и детский театр в Лодейном Поле, и университетский театр в Питере.

В этом университетском театре играла пресимпатичная Любаша.

Я, когда увидел ее впервые, сразу сказал Володе:

– Это твоя жена.

Он взял и женился на ней. Появились дети.

Володя купил дом в деревне. Собирал грибы, запасал ягоды. Научился печь деревенский черный хлеб.

Все реже появлялся он на людях. Что-то серьезное, видать, уводило его не только вглубь себя, но и в отшельничество.А ведь раньше был он более чем общительным человеком. Он тоже обожал знакомить нравящихся ему людей. Это он познакомил меня с Наташей Горбаневской, и мы с нею сразу же подружились.

Он обожал, конечно, и свой Питер.

Сколько мы километров исходили с ним по питерским улицам, о чем только не переговорили во время этих наших прогулок, что только не открыли для себя, прямо по ходу, вместе, – и всегда были: Володины глаза, глаза восхищенного ребенка, Володина улыбка – вот такой улыбки ни у кого больше я не припомню, улыбка – такая, будто перед вами целый яблоневый сад зимой расцветал, Володино участие во мне, внимание, понимание, Володина верность идеалам, – а был он, конечно, идеалист, фантазер, мечтатель, был – питерский мальчишка, вдруг выросший, повзрослевший, ощутивший свою причастность к культуре, оберегающий искусство, поэзию оберегающий – от ненужных вторжений, от обид, от всяких грязных слов и лап, чтущий искусство, сам – искусство, живое, непосредственное, был он – до мозга костей ленинградец, именно ленинградец, так тогда говорилось, потому что велика и близка была память о минувшей войне, был и питерец – так тогда говорили в просторечии, в обиходе, между собою, подразумевая и подчеркивая причастность свою к великому городу, был – человек хороший, и есть – человек хороший, и все этим сказано.

Однако с Володей явно что-то происходило загадочное для меня. Но что?

Лезть к нему с вопросами считал я неприличным.Оставалось беспокоиться и ждать – сам небось мне скажет.

И вот, уже в конце восьмидесятых, после долгого отсутствия, Володя Бродянский вдруг появился у меня.

Одет на удивление просто. В кацавейке какой-то или в бушлатике. Шапчонка на нем куцая. На ногах – простые, грубые ботинки.

Под мышкой – сверток. В свертке – кулечки: ягоды, капуста кислая, хлебушек, еще что-то.

Обрадовался я ему несказанно.

Присели, разговорились.

Оказалось, дом свой в деревне он продал за бесценок. Одну из комнат своих в коммуналке, в центре Питера, где жилье на вес золота, отдал соседям, просто так: живите!

Библиотеку свою – всю! – он роздал. Хорошим людям. Чтобы читали, ума-разума набирались.

Всю мебель свою тоже людям раздарил. Спит прямо на столе, без постели. Питается чем Бог пошлет. Где-то все время бывает, куда-то ездит, много ездит.

Что такое? Что за чудеса?

А Володя, весь такой просветленный, тихий, улыбчивый, из сверточка своего фрукты и овощи скромные достает, хлебушек отламывает, мне протягивает:

– Кушай!..

Ну прямо как у Хлебникова:

«„Кушай“, – всадник чурек отломил золотистый, мокрый сыр и кисть голубую вина протянул на ходу…»

И еще:

«“Кушай, товарищ“, – опять на ходу протянулась рука с кистью глаз моря…»

Так и Володя.

На ходу, расхаживая по комнате, отламывая и протягивая мне простую свою еду:

– Кушай, Володенька!..

Боже ты мой!

Я – глаза на него вытаращил. Смотрю – и с трудом воспринимаю происходящее.

А он – светленький, чистый весь какой-то, чистый-чистый, будто вот только что умылся или даже в бане попарился – и вышел на свет божий, умиротворенный, спокойный.

Весь – ясный. Как белые ночи.

Ходит и ходит. Что-то тихо, так тихо, самые простые слова употребляя, говорит – о жизни, о погоде.

У меня в этот день сильно болела голова. Давление поднялось. Мне больших трудов стоило воспринимать моего друга Бродянского в новом качестве.

Я возьми да и скажи ему об этом. Без церемоний.

Он сразу остановился. Повернулся ко мне. Внимательно посмотрел на меня. Будто даже прислушался ко мне: что там у меня, внутри?

Лицо – белое, удлиненное, бледное. Глаза – ясные-ясные, просветленные, проясненные, будто важную истину постигшие. Смотрит на меня и молчит.

Потом спрашивает:

– Болит голова?

– Болит, – говорю.

– Давно болит?

– Второй день.

– Очень болит?

– Очень. Чего уж там скрывать. Замучился. Терплю вот.

Володя выпрямляется, как-то вытягивается вверх, весь, и становится, и так худой, еще тоньше.

Перейти на страницу:

Похожие книги