— Ни о чем, Люсенька, ты можешь не прислушиваться. Есть люди с больной, чуткой душой, которых надо беречь, щадить. И есть здоровые, которые в конце концов сами найдут утешение.
— Так может говорить жестокость.
— Так говорит справедливость.
— Не справедливость, а жалость. Это унизительно!
— Неправда. Не говори. Ты обижаешь меня и Сергея, и себя.
— Упреки... упреки...
— Большое чувство всегда лежит рядом с упреками, и оно жестоко.
— Большое ее может быть жестоким. Жестоко только эгоистичное.
— Мама, мне надоело вас слушать, — заявляет Люся.
— А ты не слушай.
— Снимите меня!
Абаканов снимает девочку на землю. Люся бежит к гостинице.
— Как тосковал по тебе...
— Самый хороший...
— Кончится ли когда-нибудь наша мука?
— Разве у нас только мука? Разве не хорошо знать, что у тебя есть верный, преданный друг? Нет, я тебя не узнаю, ты стал другим. Откуда это у тебя?
— О, я давно понял: ты раздвоена. Если б не любила его, мы давно были бы вместе. Ты не только жалеешь. Ты любишь его.
Она молчала.
— Вы, мужчины, эгоистичны. Вы ничего не понимаете. И вообще... Ты никогда так нс говорил со мной. Но не будем больше. Первый день, первые минуты... Как я счастлива! Какой ты... Дай взглянуть на тебя...
— Столько передумано. Зачем ты мне так дорога, если счастье невозможно?
— Разве ты не счастлив, что мы никого-никого не повторяем? Что таких отношений, как у нас, нет ни у кого? Что у нас самая большая в мире дружба? Самая большая, настоящая любовь? Что мы никого не обманываем? Что нам не надо ни лгать, ни притворяться, ни краснеть?
— Я знаю только, что мне тяжело не видеть тебя всегда, каждую минуту.
Она вздохнула.
— А впрочем, прости, это так, прорвалось. Столько месяцев не видел тебя. Что делать человеку, увидевшему за чужим окном цветок, от которого ему трудно отвести взор?
— Хорошо с тобой. Только не укоряй, не требуй невозможного. Пусть останется, как было.
Абаканов шел молча.
— Зайдем к нам, посмотришь, как живу.
— Ты еще не живешь здесь, ты гостья. Нет, я не знаю, что говорю. Так ждал тебя. Все-все собралось в тебе, и надо знать, что никогда ничто не изменится, что ты будешь, как цветок за стеклом в окошке чужого мне дома.
Он довел Любу и Люсю до гостиницы и простился.
На следующий день возвратился Журба, состоялось заседание партийного комитета, а вечером — общезаводское собрание. Многие пришли прямо со смены, в мокрых, горячих рубахах.
Вел собрание Журба.
Свое выступление он кончил словами:
— Мы хотим, чтобы наше строительство стало лучшим в Советском Союзе и чтобы каждый из нас гордился тем, что он работает на Тайгастрое!
Надежда Коханец сидела с Борисом и Митей в дальнем ряду. Она впервые видела Николая на трибуне, впервые слышала его; он открывался сейчас перед ней неведомой прежде чертой — как оратор и партийный руководитель. Она всегда испытывала смущение при виде незнакомого человека на трибуне, испытывала нечто близкое страху: как бы человек не споткнулся, не растерялся. Видеть на трибуне смущенного, растерявшегося человека тяжело, если к тому же он тебе... не совсем безразличен. И когда выступавший своими первыми фразами, тоном голоса, манерой поведения убеждал ее в том, что опасаться нечего, только тогда она начинала слушать выступление. Так было и теперь.
Ее лихорадило перед выступлением Николая, но когда он начал и опасения отпали, она стала вникать в то, о чем он говорил. «А ведь он и как оратор не уступит Борису...» Эта мысль была особенно приятна, хотя Надя не могла простить Николаю обиды за то, что он не откликнулся на ее призыв, не встретил, не пожелал увидеть даже после заседания бюро. «Но почему он такой утомленный? И откуда желтизна на лице?» Ей хотелось заглушить в себе то нехорошее, что поднялось вместе с обидой, и она старалась найти в нем что-то такое, за что могла бы простить его или хотя бы найти оправдание нечуткому его поступку.
— Как тебе он нравится? — неожиданно для себя спросила Надя Бориса.
— А что? — в голосе Бориса прозвучала ревность: в институте он считался непревзойденным оратором, и вопрос Нади как бы ставил его превосходство под сомнение.
— Вообще, неплохо... — сказал Борис.
«Но как странно, — думала Надя, — в зале множество людей и никто не знает, что самый родной ей здесь — секретарь партийного комитета Журба...»
Когда Журба кончил доклад, на трибуну поднялся невысокого роста человек с коричневым суровым лицом.
— Товарищи, — сказал он, — я чех. Бывший военнопленный. Зовут меня Ярослав Дух. В девятнадцатом году я дрался против Колчака. Теперь дерусь за социалистическую стройку. Не идет у нас дело на коксохиме. Все цехи как цехи, а мы топчемся на месте. Просим помощи!
Его сменил бригадир Петр Старцев. Новая брезентовая рубаха на нем топорщится, будто жестяная.