Машина шла медленно, но Бунчужному казалось, что она непростительно быстро мчится мимо площадки. Глазам открывались новенькие здания цехов, трубы, трубы и трубы, но за всем этим Бунчужный видел гораздо больше. Это было победное шествие Советского государства по пути к осуществлению великих идеалов человечества. На этом таежном сибирском заводе можно было ощутить, как бьется пульс всей страны, — здоровый, ритмичный пульс большого наполнения. И Бунчужному хотелось, чтобы Штрикер понял, почувствовал это.
Он сказал земляку, но до того не дошло.
Машина остановилась возле дома специалистов. Штрикер тяжело высаживал из кузова свое грузное туловище.
— Так вот, как говорится, на краю могилы, хоть и жить я мог бы счастливо еще лет тридцать, стал я, брат, одинок, — сказал Штрикер, едва зашел в квартиру. Он горько усмехнулся.
Бунчужный ничего не ответил.
— Смешно, что и не препятствую. Зашел в тупик. Доказал себе, что должен потесниться. А надо бы, клянусь, по русскому закону оттягать ее вожжами, чтобы вышибить из бабы дурь и чтоб другим неповадно было. В церкви венчали нас. В церкви, а не на базарной площади! — Штрикера прорвало. — Видно, стар в самом деле. Не годами. Какая старость для мужчины, для творческого человека пятьдесят или шестьдесят лет! Анатоль Франс сказал, что старость — падение для обыкновенных людей — является апофеозом для гениев. Мы хотя и не гении, так ведь и не лишние люди! Стар стал всем своим существом. Пока сидел в тюрьме, не знал, что ушла от меня Анюта. Думал, просто боится, чтоб и ее не потянули заодно. Нуждается, думал, работать не привыкла за спиной муженька. Освободили, прихожу домой: в порядке, ничего не тронуто, и вещи дома. Что такое? А мне соседи говорят: благоверная ваша того... за четыре тысячи километров упорхнула... А тут письмо нашел в ее вещах. Говорят, читать чужие письма подло. Почему, собственно? А писать чужой жене про любовь не подло? А отнимать самое дорогое у человека не подло?
Штрикер сбросил на стул пальто и втиснулся в кресло. Он был широк, толст и еле вместился в стандартное изделие местных мебельщиков.
— Ты ляг. Устал, вижу. Я тебе рассказывать буду, а ты спи. Не так стыдно мне... А говорить надо. Знаешь, как в любви: рвется, точно пар. Нужна отдушина. Хоть с чернильницей...
Бунчужный лег и только теперь почувствовал, что утомлен. Но сон не приходил, тело расслабленно лежало на диване.
— Я люблю ее, как в первый день... Может быть, даже больше... — шептал Штрикер, пряча от земляка лицо. — Как заполонила... Гадок сам себе. Ты прости меня... Об ее романе узнал недавно. Прежде терзался, не зная причины. Объяснял холодность, чем хочешь. Прихожу домой. Шифоньеры, туалетный столик, кровать... Все в ее комнате не тронуто... Только Анюты нет... Раскрываю дверцы, выдвигаю ящики. Запах Анюты, ее духи. Стал на колени, обнимаю в шифоньере ее платья, юбки, чулки. Целую. Ее прибить надо, суку, а я ползаю на коленях и плачу. Ничего не взяла: мужнее... Только шубейку котиковую. Брезгает. Гордая!
Штрикер замолчал. Бунчужный теребил цепочку от часов и не знал, что говорить, что делать, до того было тяжело, неприятно.
— Да... Так вот, собрал я, знаешь, ее вещицы и привез сюда. Вроде комиссионера-посыльного. И в медовые месяцы, думаю, одеться-обуться женщине надо. У наших-то соблазнителей нонче деньга не шибко валится с рук. А она любила одеться. Модница. В магазин, бывало, как зайдем, так и ту шляпку примерит, и эту. И, знаешь, все к лицу, что ни наденет. Продавщицы заглядывались. Вез сейчас приданое и заново жизнь с нею пережил.
Штрикер тяжело вздохнул.
— Федор, Федор... Помнишь юность? У тебя, правда, тяжелая она была, тяжелее, нежели у меня, — так ведь юность! Какой открывался простор! Море по колено! И жизнь шла к рукам. В молодости, понимаешь, все идет к рукам человека, а в старости — бежит от него... Так вот с Анютой. Приехал сейчас, а встретиться не решаюсь. Страшно встретиться... С судьбой да со смертью встречаться не каждый может. Хоть знаю, что надо. И откладываю с часу на час.
Наступила продолжительная пауза.
Бунчужный взглянул на Штрикера: тяжелый, обрюзгший, голова низко опущена на грудь, лицо прикрыто рукой.
Минут через десять Штрикер успокоился.
— До чего можно дойти... — его еще раз встряхнуло, как ребенка после плача.
— Может, ляжешь?
Штрикер не двинулся с места.
— Ей было двадцать, когда женился, — снова начал он, глядя пустыми глазами в одну точку. — В двадцатом году случилась завязка этой драмы. Пожалуй, и тогда был для нее стар. Вернулся, понимаешь, из Одессы, тоска смертная, кругом разорение. И вот потянуло мотылька на огонек... Хоть на мотылька я, кажется, не ахти как смахивал даже в те годы. Как сон... Анюту знать надо. Хорошая. Красивая. Господи, как заглядывались на нее! Да и теперь заглядываются. Идешь по улице, только и слышишь: кто она ему? Дочь? Неужели жена? Валяться б у ее ног и читать стихи...
Штрикер оборвал излияния. Он как бы понял, что нельзя так обнажаться перед другим человеком.
— Забудь... И не надо... — подыскивал слова Бунчужный.