Тогда же полицейские ввели в контору трех делегатов, выбранных на митинге для подачи петиции администрации, а на проходной задержали мальчугана.
— Как звать? — спросил городовой с густыми нафабренными усами.
Мальчуган молчал.
— Как звать, паршивец?
— Колька!
— Фамилия?
— Журба!
— Где работаешь?
— В модельной.
— А это что? — спросил городовой, показывая на красные бумажки.
Колька молчал, озираясь, как затравленный зверек.
И началось страшное... В заплеванной, обшарпанной проходной его бил черноусый полицейский, бил остервенело, сводя давние счеты и испытывая особенное удовлетворение от того, что поймал с поличным.
Мальчик закрывался руками, извивался, и в глазах его вертелись оконца проходной, как лошадки карусели...
Осенью шестнадцатого года шло на фронт пополнение. На станциях и в пути, за сотни верст от позиций, вчерашние парубки Херсонской губернии, рабочие Николаева, Одессы перебрасывались прибаутками. Днем в вагонах заливалась гармошка. Потом передали приказ потушить огни, прекратить пение.
Выгружались ночью. Пошли в ближайшее село, разбитое немцами, и там, верстах в пяти от передовой, перебыли кое-как сутки, не находя себе места, а с вечерней темнотой пошли на огневую.
Они повстречались накануне боя.
— Ваше благородие! Радузев!
Поручик оглянулся. И вдруг:
— Лазарька?
Они бросились друг к другу. Потом одновременно оглянулись: не видел ли их кто-нибудь? И, уже чуть остыв, прошли к блиндажу. Поручик впереди, рядовой — сзади.
В тесном блиндаже, залитой вонючей грязью, Радузев сел на цинку от патронов и жестом пригласил сесть Лазаря.
— С последним пополнением, значит? В какой роте?
— В шестой.
— У меня. Недавно в армии? — взглянув на суконные, без нашивок погоны, спросил Радузев.
— Скоро два года...
— Два?
— Разжаловали из старших унтеров...
— За что?
— За пораженческие настроения...
Радузев посмотрел вдаль.
— Я подумал сейчас, как много времени прошло с тех пор... Помнишь: Грушки... Экзамены... И наши встречи. Ты работал в какой-то мастерской... Потом на заводе Гена... Я в тот год кончил реальное училище...
Поручик уронил голову на руки и сидел так долго, очень долго.
— А что ж это вы только в чине поручика? Тоже разжаловали?
Радузев поднял голову.
— Ты мне «вы» говоришь?
— И «вы»... И «ваше благородие»... — Лазарь насмешливо улыбнулся. — Ну, что, стал инженером, как папаша хотел?
— Стал, Лазарька... Стал...
— И на войну взяли?
— Взяли...
— Защищать веру, царя и отечество? Но почему ты в пехтуре? Инженер и в пехтуре? В крайнем случае в артиллерии! С высшим образованием служить в пехоте не полагается!
— Я и был в артиллерии. Но проштрафился...
— Карты?
— Хуже.
— Женщины? Вино?
— Нет. Взял на себя вину одного солдата. Ты, конечно, не поверишь, я знаю: дело политическое. Да, политическое, солдату грозила беда, его поймали с поличным, он состоял в каком-то военном комитете большевиков: я в этом не разбираюсь. Солдат мне нравился, я любил его. И вот... Как видишь... теперь в пехоте. Поручик.
— Романтично!
— Но как осточертело все на этом свете! Ах, Лазарька, Лазарька... Я удивлялся тебе. И — завидовал... Боже мой... Теперь могу тебе сказать: ты решал такие трудные задачи... Ты все знал. Перед тобой открывалась большая дорога... Мне ли равняться с тобой?
— Исповедуешься? Готовишься в этом бою помереть?
— Нет, так. Я рад, что повстречал тебя.
Разговор прервался.
— Был ли ты в Грушках перед войной? — спросил Радузев.
— Нет. С тех пор, как убежал из дому, я не был в Престольном.
— Так ты откуда сейчас?
— Из штрафной... До этого — из тюрьмы...
— Ты социалист? Революционер?
— Я большевик!
— Большевик! Меньшевик! Я ничего не понимаю. Но тебе верю. Ты против правды не пойдешь. Скажи же мне, как там у вас думают, скоро кончится этот б...? — Радузев отпустил окопное словцо.
— Скоро!
Радузев встрепенулся.
— Если бы ты знал, что подарил мне этим словом...
— А каково солдатам?
— Разве не вижу?
— А все-таки, Сережка, из тебя мог бы выйти человек... — Лазарь сказал это таким тоном, что Радузев засиял.
— Ты думаешь?
— Думаю. Но... У тебя нет пружины. А без пружины человек — тряпка.
— Боже мой, до чего я возненавидел войну!.. И вообще все это, — вырвалось у поручика. — Нельзя ценой человеческой крови приобретать ни земель, ни фабрик... Ни даже свободы!
— А ведь приобретаете!
— Я ничего не приобретаю.
— Папаша приобрел. Хватит с вас!
— Нет, мне ничего не надо. Отец умрет, я все раздам нищим.
— Ты-то раздашь, а остальные последнюю краюху хлеба вытащат из сумы нищего!
— Против этого я и восстаю. Зачем столько одному? Что за сумасшествие? Тысячи десятин земли. Десятки фабрик, заводов. К черту! Раздать беднякам!
— Это не сумасшествие! Это закон.
— А я восстаю против такого закона. Но один что можешь сделать?
— Чего ж там один! Разве только ты ненавидишь капиталистический строй?
— Снова: капиталистический! Социалистический! Это не для меня. Это борьба, схватка, насилие одних над другими. А мне осточертело всякое насилие. Всякое.