Но забвения нет. То вспыхивающие, то погасающие, то вялые, то обжигающие, мои мысли не текут, а как-то выскакивают и снова прячутся в мозгу.
— Ну, вот и конец! Едва ли я серьезно помог Леонтьеву… Но себя я, без сомнения, погубил…
Припоминая теперь свои раздумья и тревоги, я мог бы сказать, что в те минуты я хотел только одного:
— Лишь бы все кончилось скорей! Если милая свобода — пусть придет сейчас. Если расстрел — пусть он свершится этой ночью.
Так прошли три дня. Ночью меня разбудили. Одновременно в голове и в сердце что-то сказало:
— Кончено!
Чекист торопил:
— Скорей! Чего там долго одеваться.
И на что-то ехидно намекая, тихо издеваясь, прибавлял:
— Идти недалеко… Идти совсем близко…
Я оделся. Опять коридоры, гул шагов, ночная тишина, слабый свет лампочек. Сердце стучало так, что было слышно.
— Неужели смерть? Не может быть!
Чекист щелкнул ключом. Я очутился в общей камере.
В полутьме я не успел разобрать, сколько человек здесь спали. Кровати были поставлены в ряд, и кое-где между ними виднелись небольшие ночные столики. Сквозь зарешеченные маленькие окна густел мрак петербургской ночи. Чекист молча показал на мое место. Я лег и сразу успокоился. Да, человек находит свое величайшее несчастье только в одиночестве!
Вот — та же тюрьма, та же неизвестность, но около меня спят люди. Я слышу их сонное дыхание, и мне кажется, что в мире есть покой. Никогда я так не хотел умиротворения и тишины, как в этот ночной час, в этой общей камере, среди неведомых соседей, пред моим таинственным будущим.
Я стал засыпать. Меня тотчас же разбудил крик. Он был протяжен. Кто-то кричал:
— Ай-яй-яй-яй!
Вопль несся на одной ноте: кто-то бредил во сне.
Я невольно прислушался к этим чужим дыханиям. Как они были неспокойны, и невысказанное горе, сердечная тоска, ужас пред тьмой и усталость невольно угадывались в этих всхлипываниях, надорванных вздохах и плаче! В эту ночь я услышал впервые за всю мою жизнь, как человек может плакать даже во сне, и тоже впервые в эту ночь я пожалел человека, его беззащитность и горькую участь на земле.
Странно пробуждаться среди чужих людей! Я не знал, поднять ли мне голову.
— Не улыбайтесь: это не так просто!
Но уже смотрели на меня несколько глаз. Вы удивитесь, если я вам скажу, что эти взгляды были полны сочувственного сожаления ко мне, и это для меня до сих пор — необъяснимое явление. Сам человек может быть в ловушке, но если попадает другой… казалось бы, двое? Легче? Но всегда первый жалеет второго. Бросим психологию!..
Меня заставил подняться возглас:
— Эге, новенький!
Необычайно торопливо и даже с суетой в движениях одевался матрос. Потом мы познакомились. Его фамилия была Крупачев.
Ужас тюремного заключения не в том, что кто-то принуждает делать не ваше дело, а в том, что вас обрекают неделанию. В этих стенах заключения наступает холод души, мертвенное течение погибающих часов, тихое и ровное отпевание жизни. Очень тяжка жизнь без жизни, которую чувствуешь здесь же, за стенами тюрьмы, а она всегда стучится… стучится… зовет. Вот звонкие голоса ребятишек во дворе… чекистские дети! Я задаю себе вопрос:
— Почему «чекистские»? Просто дети!
Но что-то отвечает во мне:
— Нет, чекистские!
— Убил бы?
— Да… Нет!
Потом снова:
— Убил бы?.. Нет! Нет, детей не убивают.
— А чекистских жен?
— Нет: женщин не убивают.
— А Марию Диаман? Пощадил бы теперь?
И зловеще подсказывает:
— Она предала Леонтьева… Убил бы?
— Нет!
Даже теперь, после ее такой загадочной и трагической гибели, я говорю себе и вам:
— Нет, на эту женщину я не поднял бы руки.
Впрочем, вы скоро поймете, как я был прав и справедлив.
Вы интересуетесь подробностями? Извольте!
На другой день к нам перевели еще двух. Можно сказать, целую фирму. Они вошли в камеру и расшаркались. Сразу бросились в глаза точные, прочерченные проборы чрез всю голову, свежие английские костюмы и та самоуверенность, которая приходит к людям, делающим большие дела и распоряжающимся многими судьбами. Это были братья Нобели. Надеюсь, фамилия известна и вам? Ну, конечно! Об этих любезных и молчаливых людях я мог бы и не упоминать, но именно с ими и связано одно мое замечательное воспоминание..
Топот, грохот, шум и голоса вдруг понеслись с тюремного двора, и неведомо, как и почему мы все почувствовали, что свершается потрясающий, внушительный и властный акт.
Отщелкнулся «глазок».
Молчаливый часовой сказал:
— Рабочие протестуют… Требуют Нобелев.
Я взглянул на братьев. Один пополней, другой худой, они сидели на своих кроватях в скромной и выжидательной позе, и ничто не выдавало ни их внутреннего беспокойства, ни их надежд.
Вошел комендант.
Крикнул:
— Нобели, на волю!
Два слова, и в то же время одно навсегда хранит мой слух:
— «С воли». И еще: «на волю».
Только за решеткой и запертой дверью понимаешь это прекрасное, великое и чудесное слово: воля! Все уходит, душа утрачивает желания, гибнут силы, но воля человека живет до смерти.