— Здесь… — упавшим голосом произнес Свирский.
— Эге, не понравилось… Старый друг, душа моя, лучше новых двух.
Леонид Михайлович быстро повернулся, чтобы выйти, но в это время дверь, ведшая в другую комнату, отворилась и на ее пороге появилась Фанни.
На ней была грязная, полурасстегнутая блуза; она тоже была, видимо, с похмелья, так как глядела на Леонида Михайловича посоловевшими глазами.
Увидев его, она, однако, побледнела еще более и двинулась было к нему, но он сделал презрительный жест, как бы отстраняя ее от себя, и вышел.
Он слышал как за ним раздался какой-то стон.
Это застонала Фанни, в отчаянии ломая свои руки.
— С чего это ты, моя милая? — с усмешкой спросил ее Геннадий Васильевич, когда дверь за Свирским затворилась.
Она молчала, с выражением душевной муки смотря на затворенную дверь.
Он заговорил, раздражаясь и возвышая голос при каждом слове:
— Послушай, у меня накипело на сердце. Я тебя вытащил из ямы, где ты издыхала, я тебе помог отделаться от полиции и привел тебя сюда, где ты можешь вволю жрать и пить. Твоему житью позавидует любая женщина, и взамен всего этого ты меня вышучиваешь и строишь из меня дурака. Это, наконец, невтерпеж. Это за мое же добро, чудесно! Нет, уж извини. Ты шляешься когда и где угодно, и я молчу; ты заводишь себе молодых балбесов, которые напевают тебе про любовь, а ты сдуру им веришь. Ты думаешь, если в ресторане на карте написано тюрбо, так тебе и подадут тюрбо, — нет, шалишь, тюрбо-то уже давно вывелось! Правду, значит, говорят, что есть дуры, которые всему верят! Я знаю вас, негодяек, вы уж не можете обойтись без того, чтобы не завести сразу целый десяток дружков, да не в том дело, это, положим, очень естественно, но я не хочу быть твоим запасным! Слышишь ты! Не зарься на своего писаку. Он тебя опять хочет подцепить. Ну, так вот и подумай, милая, хорошенько.
— Я думаю!.. — сказала Фанни Викторовна.
— Да и подумай! Беги к своему пылкому дружку! Нет, слушай, погоди и подумай хорошенько. С ним безысходная нужда и скука, со мной тебе жизнь — вечное веселье.
Но молодая девушка, не дослушав его, ушла в другую комнату.
Геннадий Васильевич встал и направился за ней.
Он застал ее собирающей свои пожитки.
— Послушай, я не злопамятен… Выпьем-ка лучше пивца. Послушай, да брось это тряпье, да и куда ты собираешься?.. Ведь, конечно, не к Свирскому? Ну, уж если бы ты вздумала идти к нему…
— Ну, так что бы было? Да неужели же ты думаешь, что я слушала все твои россказни. Ты меня выручил из ямы — это правда. Но для чего — это вопрос… Для того, чтобы я делила с тобой твою скотскую жизнь… Что касается Леонида, я бы его любила, быть может, если бы он был настоящим мужчиной, если бы он сумел взять меня в руки. Но все равно, я сегодня полюбила до безумия; он презирает меня, и это-то меня и тронуло. О, я не скрою от тебя, я готова была бежать за ним.
— Очень ты ему нужна теперь!
— Я знаю, что знаю! Да ты дурак после этого. Разве не прощают женщин? Так тогда бы не было на земле несчастий и к чему бы заводить тюрьмы и судей. Да и трудно ли добиться прощения. Смотри, как просто!
Она подошла к нему и протянула свои пухлые, румяные губки.
Аристархова всего передернуло.
Он хотел обнять ее.
— Назад, старый!.. — крикнула она. — Это только комедия, ты же сам учил меня. Так видишь ли, в чем дело… Ты мне порядочно опротивел. Прощай…
— Знаешь ли, Фанька, — сказал Геннадий Васильевич, — у меня явилось бешеное желание поколотить тебя.
— Ты, меня! Смотри не суйся, а то я разобью тебе морду этим графином.
Аристархов как зверь бросился на нее, схватив на лету пущенный ею графин, и со всей силой бросил ее на пол.
Она с трудом поднялась и поглядела на него скорее с удивлением, чем с гневом.
— Ну, я рассчитался с тобой, теперь дрыхни тут… — проговорил актер.
Он вышел, запер дверь на задвижку, но через несколько минут, пройдясь по соседней комнате, он снова отпер дверь, приотворил ее и сказал:
— Послушай, если хочешь, ступай к Свирскому, я тебя не стесняю.
Она не произнесла ни слова.
Геннадий Васильевич проворчал:
— Вот это дело. Теперь, когда она знает, что я ее не держу, она с места не двинется. Ведь вот какое дурачье эти поэты, сочиняют стихи, плачут, стонут, молят, точно этим проймешь женщин, — добавил он наставительно. — Они любят того, кто вовремя их колотит. Их мараскином не прельстишь, им надо чего-нибудь покрепче… Вот теперь я себя славно устроил.
Аристархов был прав.
Фанни Викторовна дошла до такого сильного отупения, что ее оживляли только подобные сцены.
Рабская любовь, любовь, подогреваемая грубостью и оскорблениями, возбуждала нервы; бешеное возмущение рабы, странное удовольствие бить своего владыку, дикая потребность быть битой самой, — все это довело молодую девушку до крайности.