Я повернулась, глядя на Розу во все глаза, и напрягла память: это была тихая женщина в твидовом костюме, с головой погруженная в науку. Разливая чай, она спрашивала меня о том, какое направление я выбрала для занятий. Я как раз сдавала приемные экзамены в Кембридж, и поэтому Джейн подарила мне свою книгу про Шарлотту Бронте – она все еще валяется у меня где-то. Какой же слепой я оставалась все это время!
– Боже мой! – воскликнула Роза. – Неужели ты считала, что я все это время вела монашеский образ жизни? Ты меня обижаешь. Ничего привлекательного в этом нет, уверяю тебя. Но объект любви зависит от вкуса. Кто-то предпочитает яблоки. Другие – апельсины. А кто-то – и то и другое. Ты считаешь, что вкус имеет отношение к морали? Твой отец, очевидно, так считает, но от тебя я ожидала большего. И может быть, я терпеть не могу яблоки, потому что он любит апельсины? Или это безнравственно отдавать предпочтение одному фрукту и не принимать остальных? Я так не думаю. Очнись, Элли, и почисти картофель.
Я послушно принялась за работу и, срезая кожуру с картофеля, думала про Ребекку. А какие фрукты любила она? Ни об одной любовной связи с женщинами она не упомянула, но в ее истории полно всевозможных пропусков и смутных намеков, и к тому же она считала, что мужчины – ее враги. И теперь мне казалось, что кое-какие пробелы я смогу восполнить. Роза могла бы помочь мне, но ее, к сожалению, как мне показалось, совершенно не интересовала судьба Ребекки.
– И тех и других? Или никого? Не могу тебе сказать. Хотя мне показалось, что она старается не выказывать своих истинных пристрастий. Очень трудно понять, что она на самом деле любила, если не считать Мэндерли.
Какой иной раз непонятливой бывает Роза.
– Какая глупость! – возразила я, выкладывая картофелины в соус. – Она любила свою мать. И своего отца. И мне кажется, она любила и Максима тоже, хотя не хотела в том признаваться…
– До чего же ты наивная! – вздохнула Роза и, посмотрев на меня с удивлением, поцеловала в лоб. – Надо будет провести семинар на эту тему как-нибудь на днях. Ты совершенно заржавела. – И она подтолкнула меня к дверям. – Позови отца ужинать, через пятнадцать минут все будет готово. Он снова пошел с Баркером прогуляться по саду.
После дневного жара летний вечер встретил меня прохладой, с моря веял легкий бриз, флажки на яхтах трепетали, а сами они покачивались на воде, как лебеди. Далеко разносилось эхо от голосов перекликавшихся моряков. Закатное небо окрасилось в нежно-розовый цвет.
Отец взял в привычку сидеть на каменной кладке стены, а его верная неизменная тень – Баркер – устроился у его ног. Вытянув свою палку, отец сидел совершенно неподвижно и смотрел на море. Наконец-то он дочитал до конца записки Ребекки. Я сразу догадалась об этом по его увлажнившимся глазам. А на лице застыли печаль и смирение. Хотя отец повернулся в мою сторону, заслышав шаги, но какое-то время смотрел и не видел меня. Я протянула ему руку, он крепко сжал ее и привлек меня ближе к себе. И мы сели рядышком, глядя на прибой внизу. Я молчала, удивляясь его спокойствию.
Я так боялась, что чтение записок взволнует его, снова вызовет в памяти демонов прошлого, но не заметила ни малейших признаков тревоги. Вот уже больше недели он крепко спал по ночам, не просыпаясь от кошмаров, которые в этом году, до больницы, преследовали его постоянно. Особенно один, который повторялся в нескольких вариантах, но суть его сводилась к тому, что отец ехал в снежную пургу на черной машине по длинному извилистому подъезду к Мэндерли. И хотя он держал в руках руль, машина двигалась сама по себе, мотор работал совершенно беззвучно, а рядом с ним, на пассажирском сиденье, лежал маленький гробик. Отец осознавал, что обязан был доставить его в целости и сохранности.
Но каким-то образом этот гробик начинал сползать к краю, и оттуда слышался жалобный детский голосок: «Выпусти меня! Выпусти меня!» Потом он становился все более настойчивым и требовательным. Узнав голос Ребекки, отец пытался затормозить, но машина его не слушалась. Тогда он пытался расстегнуть брошь в виде бабочки, которая скрепляла верхнюю и нижнюю части, но застежка не поддавалась. Плач и причитания переходили в громкие ужасные завывания, и отец в ужасе просыпался. Иногда он звал меня, иногда Ребекку.
Он забывал, что уже пересказывал мне этот сон, о котором я никому не говорила, но, похоже, в последнюю неделю кошмар оставил его. И пока он читал дневник, я бросала в его сторону пытливые взгляды, боясь, что прежние страхи снова начнут изводить его, но не заметила никаких тревожных признаков. Прочитав несколько страниц, он погружался в забытье, словно смотрел какой-то собственный фильм и сравнивал его содержание с содержанием прочитанного. Иной раз он покачивал головой, как если бы не соглашался с чем-то, но чаще всего он отвечал женщине, которую любил, словно ее слова долетали до него издалека, из воображаемого мира. Как-то он заметил: