— У Никитских в дом бомба попала. Женька сказал, из третьей квартиры. В доме на четвертом этаже пианино стоит. Залезли мы туда. Пианино на самом краю площадки. Я стал играть, Женька на своих кривых ногах пляшет. Кругом окон нет, одни каменные стены. Пианино гремит как гром. Играл, играл, а Женька все пляшет. Потом вдруг пианино закачалось и как полетит вниз. Я еле удержался на стуле. Оно летело, потом как ударится! Народ на улице даже пригнулся от страха, думали, бомба замедленного действия. Смеху! Пианино разбилось. Мы клавиши оторвали и пошли.
Брат почесал затылок, потом сгреб все костяшки и спрятал их под кровать.
— А то еще от матери попадет, — сказал Генка и, поглядев на меня, спросил: — У тебя поесть ничего нет?
— Нет, — ответил я и тут же обругал себя за то, что ничего не захватил с собой.
— Есть хочется! — с чувством воскликнул Генка.
— В шкафу под окном посмотри, — сказал я.
— Эх ты! — укоризненно произнес братишка. — Да я там каждый закуток знаю! Там стоит банка с американской тушенкой этого типа, нового соседа. Его на время поселили. Да что я у него брал-то? Так, одну чайную ложечку в день. Уж когда невмоготу. У него паек знаешь какой! Вчера полез с ложечкой. Дома его не было, открыл крышку банки и вижу — бумажка: «Не тронь, раз не ложил». Я, конечно, все равно пол-ложечки зацепил. У меня так слюни текли. Но больше не полезу. «Не тронь, раз не ложил!» Остряк!
— А где прежние соседи?
— Что тут было… — Генка развел руками. — Как только ты уехал, немцы совсем близко к Москве подошли. Ну кое-кто и драпанул. Наш Олег Семенович вызвал грузовик и стал в него барахло напихивать, ящики какие-то, ящики. А тут женщины с детьми, им тоже от немцев бежать хочется. Стали они наступать на Олега Семеновича, а он толстый, неповоротливый. «Жирная ты морда, директором столовой работал, лучше всех ел. А теперь на машине удираешь. Слазь!» Скинули с машины ящик. Один разбился, а там пачки масла сливочного, настоящего. Я две пачки схватил — и под рубашку. Стою как ни в чем не бывало, а масло под рубашкой тает, еле донес.
— От отца письма есть?
— Нет. Он под Калинином воюет.
— И больше ничего не известно?
— Мать ходила в военкомат. Ей сказали: «Гражданочка, не волнуйтесь. Если чего с ним случится — сообщим!»
Генка полез в буфет, пошарил на полке рукой. Смахнул какие-то крошки на ладонь и в рот…
— Послушай, Генка, — сказал я братишке, — у меня деньги есть.
— Деньги же не едят. — Генка помолчал. — Много их у тебя?
— Много.
Я вынул из кармана гимнастерки пачку десятирублевых бумажек — мою первую получку — и стал раскладывать их на столе одна рядом с другой, как пасьянс.
Брат трогал бумажки. Он никогда не видел столько денег.
Как не похож был сейчас этот мальчишка на того Генку, довоенного, чистенького, с большой папкой для нот, с которой он ходил к учительнице музыки Арине Викторовне!
— Я завтра всем во дворе скажу, что ты лейтенант и что у тебя денег много. И мать обрадуется. Она на заводе сейчас. Рабочую карточку получает. Строгальщицей она работает. Такой станок есть, на нем железо строгают. На оборонном заводе.
Я слышал, как в замке повернулся ключ. Может, у матери предчувствие было, а может, ей кто сказал обо мне.
Она открыла дверь и шагнула ко мне, обняла и заплакала. Она плакала тихо, и тело ее вздрагивало.
Я увидел седые волосы, руки, пропитанные мазутом и израненные металлической стружкой. На матери был черный халат с пояском. Пах он чем-то чужим, непривычным.
— Ну чего ты, мама! — сказал я.
— Мам, — повторил Генка и тронул мать за плечо, — посмотри, сколько Николай денег принес.
Мать подняла глаза и снова посмотрела на меня, на мои петлички, на гимнастерку, и слезы опять покатились по ее щекам.
— На эти деньги мы можем картошки целый мешок купить, — сказал Генка.
Генка пошарил в сумке, которая висела на плече матери. Верное, это была не сумка — зеленый чехол от противогаза.
— Ура, — крикнул Генка, — хлеб!
Он отломил корочку и проглотил.
— Значит, скоро на фронт? — спросила мать, утирая рукой слезы.
— Скоро. Да ты не бойся, мам! Сколько людей воюет…
Мать опять заплакала и, закрыв лицо руками, вышла на кухню.
— Это ничего, — сказал Генка, — Она в последнее время поплачет, поплачет и успокоится. Надо печку разжигать. Чай кипятить будем.
Генка запалил бумагу, на нее положил щепочки.
— Мы твою мандолину сожгли. Твой деревянный планер тоже и еще три стула. Зимой плохо было! Пойдешь, забор поломаешь, а доски сырые — не горят. Чем растопить? Мандолиной!
Огонь постепенно разгорелся, но дым в трубу не уходил — поднимался к потолку. Скоро из глаз потекли слезы.
— Ложись! — скомандовал Генка. — Это всегда так сначала. А потом нагреется, будет тянуть. Зимой, знаешь, не очень здорово. Дыму полно, а форточку открывать жалко — тепло уйдет. Лежим с матерью на полу и терпим. Я даже под кроватью раза два спал. У меня там убежище: сбоку сундук с тряпками, сверху матрац мягкий. Если бомба попадет, отскочит.
Вошла мать с чайником в руке. С нашим медным чайником, на ручке которого высечена звезда.
— Что же ты деньги-то разложил? — спросила мать, поставив чайник на печку.